|
ИСТОРИЯ СИОНИСТСКОГО ДВИЖЕНИЯ
|
Солдатскую массу нашу надо разделить на три главные группы: “англичане”,
палестинцы и американцы.
Об “англичанах” мало что осталось сказать. О том, что презрительная кличка
“портные” стала у нас постепенно почетным титулом, я уже говорил. Уайт-чэпель
дал нам, бесспорно, хороший материал, ничем не хуже других солдат британской
армии. Иногда мне даже импонировала непреклонная суровость их настроения.
Без увлечения, без энтузиазма к чему бы то ни было на земле, кроме своего
личного “дома” с женой и детьми, равнодушные к сионизму и к Палестине, обиженные
на всех и все за то, что их посмели потревожить и послали на край света
отвоевывать страну, до которой им дела нет, — они точно и аккуратно справляли
свою службу от аза до ижицы, от чистки пуговиц до настоящего героизма. В
наших батальонах бывали тяжелые моменты, приступы массового нетерпения,
которые иногда грозили привести все наше дело к гибели, — но никогда в этом
не участвовали “портные”. Для них все—опасность, жара, грубость, беспредельная
скука перемирия, спанье на камнях, ночная стража на горе, малярия, рана,
пустая фляжка, где не осталось ни капли воды, — все это были для них составные
элементы “подряда”, который, хочешь не хочешь, пришлось на себя взять, а
потому, раз уж “подрядился”, надо выполнить, как полагается.
Коллективной жизни я у них не заметил: ни общих идейных интересов, ни собраний,
ни даже кружковых сближений. Жили они группками, по произволу случая — кого
капрал с кем поселит в одной палатке. Раз оказались соседями, значит, надо
друг другу помогать, играть вместе в карты, вместе ворчать на полковые порядки
и вместе вспоминать о доме, не тоскуя о вчерашних соседях. Тосковать разрешается
только по “доме”.
Войну они ненавидели, как дикое безумие пьяного необрезанного мира, безумие,
которому нет и не может быть никакого нравственного оправдания. Добровольцев,
особенно палестинских, они искренно считали идиотами. А с другой стороны
— такой факт. После брест-литовского мира кто-то в штабе Алленби додумался
до простого способа, как избавиться от нашего легиона: ведь эти солдаты
— “русские”. Патерсон внезапно получил приказ созвать батальон и объявить,
что каждый, кто захочет, может перевестись в нестроевые роты. Откликнулись
всего два человека. Почему только два? Не знаю. Как не знаю, почему они
же оказались первыми боксерами на всю британскую армию в Палестине, побив,
одного за другим, чемпионов всех других полков, так что на заключительном
состязании в Каире, между “Англией” и “Австралией”, Англию представлял наш
рядовой Бурак.
Палестина их не интересовала. Однажды, во время перемирия, было объявлено
по полку, что можно записываться в групповые поездки по стране. Никто из
них не записался, а на другой день полковник получил письмо без подписи:
“Этого нам не нужно. Мы сюда не приехали смотреть на пейзажи — мы приехали
служить, служили прилично и вас, сэр, ни разу не посрамили; а теперь очередь
за вами, похлопочите, чтобы нас скорее отправили домой”.
Но, мечтая о “доме”, они делали свое дело и не топали ногами, и оттого,
должно быть, их и демобилизовали много позже, чем американцев. Итог: первыми
приехали, уехали последними; чужими пришли и чужими ушли; а между началом
и концом была Иорданская долина. Странная психология, мне мало симпатичная;
но не могу ей отказать в цельности.
* * * * * *
Я сказал: “уехали последними” — конечно, последними из тех, которые приехали.
Самый последний остаток еврейского полка, продержавшийся на посту до лета
1921 года, состоял из палестинцев.
Об этих волонтерах X.Е. Вейцман сказал однажды ген. Алленби: “Лучших солдат
и у Гарибальди не было”, — и правильно сказал. По крайней мере три четверти
“Гитнадвута” представляли редкий человеческий отбор. Смелость их была того
калибра, какому научил нас Тель-Хай, где стояло пятьдесят человек против
тысячи: не просто бесстрашие, но и прямая тоска по жертве. Притом, в значительной
части, молодежь высококультурная и в смысле духа и в смысле внешнего обряда
— вежливая, с рыцарскими понятиями о чести, товариществе, долге. Многие
из них знали страну, как свою ладонь: многие говорили по-арабски, как арабы;
некоторые хорошо знали по-турецки; добрая половина умела обращаться с конем
и с ружьем. Всякий другой главнокомандующий ухватился бы за таких людей
двумя руками. Алленби — или его штаб — на полгода оттянул их прием на службу,
а потом старался держать их подальше.
Обучали их в Египте, в местности Телль-эль-Кебир; даже того, чтобы их оттуда
перевезли в Палестину, пришлось особо добиваться. Сделала это г-жа Грозовская
(сын ее, Аммигуд, был одним из главарей добровольческого движения): собрала
депутацию из дам, у которых были в полку сыновья, и добилась свидания с
Алленби. Они ему сказали: “По стране носятся разные беспокойные слухи, а
молодежи нашей с нами нет; нам “жутко”. Через две недели “40-й батальон”
привезли в Сурафенд, недалеко от Луда.
Внутренняя жизнь их была очень богата: другого такого интеллигентного батальона,
вероятно, во всей армии не было. У них была библиотека тысяч в пять томов
— совершенно, кажется, беспримерная вещь для новорожденного и притом временного
лагеря. Из своего лагеря они управляли рабочим движением в стране, дирижировали
настроениями интеллигенции, посылали делегатов на съезды Ваад-Земанни (так
назывался предшественник теперешнего “сейма” — Ваад-Леуми). Капрал из почтового
отделения сказал мне однажды: “Случаются дни, когда десять рядовых из 40-го
батальона получают больше писем, чем вся ставка целиком!” Когда у “сионистской
комиссии” возникал какой-либо серьезный вопрос — план большой колонизации
в районе Негева, с которым одно время много носились, или разработка проекта
палестинской конституции для представления Лиге наций — на совещание вызывались
делегаты “гедуда”. При этом они умудрялись нести военную службу аккуратно
и точно, как я уже рассказал, даже в самых парадоксальных условиях.
Лично мне больше всего нравилась группа бывших яффских гимназистов, первого
и второго выпуска. Эту гимназию много у нас бранили: и за якобы “критическое”
отношение к Библии, и за совместное воспитание мальчиков и девочек, и просто
педагогически. Во всем этом мне не разобраться; знаю только то, что на большинстве
ее воспитанников того периода лежал общий нравственный отпечаток, и хороший,
с высокою меркою требований к самим себе в смысле долга, товарищества, рыцарства,
мужества, даже манер и с великой готовностью к жертве за страну и идею.
Их я и знал ближе; о других группах судил скорее издали. Было много сефардов:
лучшая в них черта — здоровая непосредственность в отношении ко всему, до
чего ашкеназийскому еврею приходится “додумываться”. Палестина, еврейская
армия, еврейское государство — для них это все не проблемы, а вещи данные
и бесспорные, как нос или рука. Они, по-моему, единственное племя среди
евреев, сохранившее коренной, мужицкий здравый смысл — “конское чутье”,
как выражаются англичане, тот инстинкт, который помогает лошади ночью в
горах найти дорогу, если только всадник перестанет дергать за уздечку. —
Было около сотни турецких военнопленных, уроженцы Балкан и Анатолии. С точки
зрения Уайтчэпеля, они были еще непонятнее палестинских добровольцев. Жилось
им сытно и уютно за колючей оградой в Сиди-Бишр близ Александрии; англичане
долго не хотели брать на службу людей, которым, если попадутся в плен туркам,
грозила виселица; но они посылали просьбу за просьбой и добились своего.
— Были йемениты: может быть, от природы наиболее одаренная ветвь еврейского
корня, с задатками большого коллективного таланта к музыке, мышлению и гешефту;
физически — почти особая раса, происхождение которой остается загадкой глубочайшей
старины и которая пронесла свою верность сквозь строй гонений, еще и в счастливой
Аравии не закончившихся. Отцы их прибыли в Палестину босыми оборванцами,
каждый с двумя ящиками богатства — в одном рухлядь, в другом священные книги.
Сыновья — многие из них — не ели на службе мяса, так как о той кашерной
пищи, которую завел Патерсон в Плимуте, на фронте не могло быть речи.
Как носители идеи легиона, палестинские волонтеры последними покинули утопавший
корабль. Ядро их, человек 400, зубами и ногтями боролось против демобилизации,
на которой настаивала штаб-квартира. Эта борьба им и в нравственном смысле
далась не легко. Уже давно заговорили кругом о новой строительной работе,
слово “квуца” стало лозунгом всей молодежи — а им, лучшим из этой молодежи,
приходилось стеречь железнодорожную станцию в Хайфе или пустые военные склады
на границе Синайской пустыни. С огромными усилиями удалось им раз или два
продлить срок своей службы еще и еще на три месяца; потом они записались
в еврейский отряд “смешанной милиции”, которую хотел устроить Герберт Сэмюэль.
Яффский погром положил конец и “милиции”, и их военной службе.
* * * * * *
Сложную задачу представляли наши американцы. По количеству они были самой
значительной группой нашего состава (наши 5.000 распределялись приблизительно
так: из Соединенных Штатов — 34%, из Палестины — 30, из Англии — 28, из
Канады — 6, из турецких военнопленных — 1, из Аргентины); по интеллигентности,
образованию, по личной отваге, проявленной в Иорданской долине, они тоже
стояли на доброй высоте; в смысле физическом, по здоровью и мускулам, были,
пожалуй, у нас первыми. Но психологически — очень трудно было их “уместить”
в нашей обстановке. Виной тому были не еврейские их качества, а американские.
Очень несродны между собою духовный мир англичанина и духовный мир еврея;
но эта разница — ничто в сравнении с той пропастью, которая отделяет англичанина
от американца. Я живал среди русских, итальянцев, немцев, венцев, французов
и турок: в жизни еще не видел двух народов, так диаметрально непохожих друг
на друга, как эти две ветви англосаксонского ствола. Они сами это знают;
один британский публицист, как раз тот, который больше всех работает для
сближения обоих народов, заметил однажды: — Слава небу, что мы с ними не
соседи, а не то бы мир впервые увидел, что такое настоящая национальная
ненависть! — Но мы, посторонние, этого не подозреваем: слышим ту же речь,
те же фамилии и воображаем, что это братья по духу. Братья по духу?! Даже
у нас, в крошечном “театре миниатюр” 38-го батальона, легко было проследить,
что это за “братство”. Наши “Transatlantiques” были, конечно, только наполовину
американцы; но и налета американизма оказалось достаточно, чтобы сделать
для них совершенно невыносимой обволакивавшую нас английскую атмосферу.
Выходцам из России, сефардам, йеменитам гораздо легче далось приспособление
к британским порядкам, чем этой молодежи, всего десять или пятнадцать лет
подышавшей воздухом Америки.
В чем тут различие — об этом пришлось бы написать целую книгу, и напишу
ее не я: не мое дело. Для моей цели достаточно указать на одну противоположность:
в “темпе”. Американец думает быстро и отчетливо, говорит да или нет, и если
“да” — действует так. чтобы вышло “да”.
Англичанин на это способен только в критические моменты большой опасности. В обычное, более или менее нормальное время он гораздо больше сродни испанцу с его любимым словечком “маньяна”, или арабу с его “букра” — оба слова значат: “завтра!” Не толкайтесь, куда вы торопитесь? Отложим на неделю, на месяц, на год — поближе ко второму пришествию. — Притом американец — человек цели: если берется за дело, он прежде всего знает, какой ему нужен последний итог? и каждый сегодняшний шаг он приспособляет к этой конечной задаче. Англичанину само понятие “конечной цели” не по сердцу, и он открыто гордится своим пренебрежением к будущему. Снег и пламя легче примирить, чем эту психологию воспитанников Итона и Вестминстера с душою чикагского “толкача”. Не берусь судить, что лучше: тоже не мое дело. Но под венец такая пара не годится.
На подмостках нашего “театра миниатюр” эта противоположность отразилась
быстро, ярко и резко. Американские легионеры, высадившись в Александрии,
сразу поставили вопрос о “цели”: где тут фронт? Англичанин ответил: повремените,
поучитесь. Они возразили: да ведь у вас самих три-четыре месяца обучения
считаются достаточными! Англичанин отозвался: поживем — увидим... Так и
случилось, что большинство из них в наступлении не участвовало, т.е. пропустило
цель, ради которой они туда и прибыли.
Тогда возникла новая “цель”: раз у нас мир, значит — надо “строить Палестину”.
Большинство из американцев были добрые сионисты. Дайте нам лопату! Но кабальеро
в британской форме отвечает: “маньяна”.
Я, конечно, далек от того, чтобы обвинять одну только сторону. Было бы гораздо
лучше, если бы американские и канадские мои товарищи стиснули зубы и, терпя
скуку и разочарование, остались на посту. Далеко не все они так поступили.
Видя, что пальба кончена, а строительная лопата еще далеко в тумане, многие
из них решили: значит, не к чему чистить бесполезные винтовки — и начали
громко, иногда очень громко, требовать демобилизации.
Летом 1919 г. состоялся в Петах-Тикве съезд представителей палестинских
и американских легионеров, вместе с делегатами от рабочих. (Если не ошибаюсь,
это был тот именно съезд, на котором основана была “Ахдут-га-Авода”, ныне
главная рабочая партия Палестины). Я был на том съезде; ясно предупредил
их, что именно теперь наступает важнейшая роль легиона: по всей стране ведется
беспримерная погромная агитация, тем более опасная, что она косвенно опирается
на известные настроения и в высших, и в низших слоях оккупационного аппарата.
Справедливо или нет, наши противники уверены, что ни британские, ни индусские
войска пальцем не шевельнут в защиту еврейского населения: их пароль: —
“эд-доуле маана”, правительство с нами! Правда это или ложь, неважно: они
в это верят; и единственная сила, которой они боятся, это — еврейские батальоны.
Как же можно говорить о демобилизации?
Не помогло. Опять-таки, и тут нельзя винить одну сторону. Если бы легионеры
поверили в опасность, они бы остались под ружьем, в этом я убежден. Но среди
старших вожаков палестинского общества нашлись успокоители: они сказали
солдатам, что я выдумываю или преувеличиваю, что сам я в стране новичок,
а они, успокоители, знают арабов, и ни о каком погроме речи быть не может...
Для американцев все это не могло не звучать убедительно: понятно, местным
людям виднее.
Словом, много было у нас с американцами осложнений. Подробно рассказывать
незачем; но в итоге — многие из тех, что прибыли последними, отбыли первыми.
Через два месяца после съезда в Петах-Тикве из трех батальонов осталось
два, а потом и всего один — палестинцев, которые держались до конца, подавая
прошение за прошением, чтобы их не демобилизовали, оставили под ружьем.
Но и они быстро таяли. Весной 1919 года у нас было 5.000 солдат; к весне
1920-го осталось едва четыреста — и тогда разыгралась кровавая Пасха в Иерусалиме...