|
ИСТОРИЯ СИОНИСТСКОГО ДВИЖЕНИЯ
|
Надо описать наших солдат и офицеров; но половины их я вообще не видел.
Как уже сказано, из десяти тысяч рекрутов наших только 5000 попали в Палестину;
остальные, проведя несколько месяцев в Плимуте под командой полк. Миллера
(еврей; но и его я не видел), были там же демобилизованы.
В Палестине было у нас три батальона. Сначала они назывались официально:
38-й, 39-й, 40-й Royal Fusiliers. Вскоре после занятия Умм-эш-Шерта мы получили
согласно давнему обещанию лорда Дарби новый титул: Judaean Regiment. Должен
прибавить, что казенные эти имена, и старое и новое, остались только на
бумаге: англичане нас с самого начала называли Jewish Regiment, евреи диаспоры
— "легион", а евреи в Палестине — просто "гдуд", т.
е. "полк".
В 38-м батальоне преобладали солдаты из Англии, меньшинство составляли американцы.
В 39-м - наоборот. 40-й состоял почти целиком из палестинцев. Потом, когда
демобилизация съела остальные два батальона, палестинцам досталось звание
"1-го Judaeans".
38-м командовал Патерсон, 39-м Марголин. У палестинцев был сначала полковником
Ф. Сэмюэл, потом М. Скот (христианин), а после роспуска первых двух батальонов
- тот же Марголин.
О Патерсоне я уже говорил подробно; хочу прибавить только одно. Со странной
неблагодарностью отнеслись к нему оба народа, англичане и евреи. Он, вероятно,
единственный в Англии пример офицера, который и начал, и кончил эту войну
в том же чине подполковника, не получив ни повышения, ни ордена, хотя и
его галлиполийский отряд, и его батальон в Палестине оба удостоились отзывов
в приказах по армии ("mentioned in dispatches"). Алленби, письменно
обещавший слить наши батальоны в бригаду и назначить его бригадным генералом,
потом передумал. В ставке его ненавидели за то, что он упрямо заступался
за своих солдат и посылал протесты против антисемитского духа, царившего
в этой части армии: это, вероятно, и есть причина, почему Алленби не представил
его к награде, а заодно уж и остальных наших полковников не представил.
Отблагодарить его мог бы сэр Герберт Сэмюэл, когда был верховным комиссаром
Палестины и раздавал губернаторские должности, — но не пожелал.
О еврейской благодарности и говорить нечего; вернее, многое можно было бы
сказать, но неприятно. Часто я думаю о том, что родовое имя наше — Израиль
Непомнящий.
Но Патерсон остался, как был, другом еврейского народа и другом сионизма.
Одно время он работал в Америке для Керен-Гайесода; где побывал, там все
его помнят и любят. Видаемся мы редко; но, когда встречаемся, в Лондоне
или в Париже, и я ему, как брату (такой он и есть), поверяю свои разочарования
и заботы, он улыбается все той же ирландской улыбкой, как улыбался тогда
после нашей стычки с генерал-адъютантом или как улыбался в Иорданской долине
после особенно тяжелого дня: улыбкой, сводящей на нет и генералов, и малярию,
и вражьи пушки; улыбкой человека, верующего только во всемогущество сильных
упрямцев. Он подымает стакан и пьет свой любимый тост: - Here is to trouble!
He знаю, как перевести trouble. Беспорядок? Неприятности? "История"?
Ближе всего подошло бы еврейское "цорес". Патерсон пьет за все
то, что нарушает мутно-серую гладь обыденщины. Он верит, что trouble есть
эссенция жизни, главная пружина прогресса.
И о Марголине я уже говорил. По темпераменту ему бы, собственно, быть англичанином
вместо Патерсона. Порция его красноречия — десять слов в сутки; его мысли
— мысли человека, прожившего жизнь вдали от больших городов, в Палестине
времен первых пионеров, в зарослях австралийского "буша" — at
the back of beyond ("по ту сторону той стороны"), как выражаются
у них в Австралии: медленные, высокие, односложные и глубокие мысли, проникнутые
метким чутьем действительности. "Батько", называли его американские
солдаты, хотя часто сердились за его "педантизм". Он и в самом
деле, как "добрый отец семейства" по римскому праву любил доходить
до последней мелочи солдатского быта. Лагерь его считался образцовым — туда
посылали адъютантов из английских и индусских батальонов учиться порядку
и дисциплине. В дисциплину он верил свято и, хотя молча, но явно не одобрял
бунтарства Патерсона, воевавшего против антисемитов штаб-квартиры. Но это
было не из робости перед штаб-квартирой. В апреле 1920-го года, когда иерусалимскую
самооборону везли под конвоем "на каторгу", он прибыл в Луд со
всеми своими солдатами пожать "каторжникам" руку; а еще через
год, в мае 1921 года, когда Сэмюэл еще носился с мыслью о смешанной милиции
и назначил Марголина начальником еврейской половины, он в самый разгар яффского
погрома, не спрашивая позволения, привел своих солдат с винтовками в Тель-Авив.
За это прегрешение пришлось ему выйти в отставку; и теперь снова живет он
в Австралии и тоскует по Палестине, где когда-то пахал землю в Реховоте,
воевал в Иорданской долине, правил Эс-Сальтом в земле Галаадской...
Полк. Фредрик Сэмюэл принадлежит к давнооседлой англо-еврейской семье давно
ассимилированного круга; но в этом кругу нашлось одно личное влияние, не
его одного, а многих сблизившее с национальной душой еврейства. Это была
Нина Дэвис, жена кап. Рэдклифа Саламана, военного врача, о котором я вскользь
упоминал. К сожалению, теперь уже и Нина Дэвис, как много других имен моего
рассказа, имя покойницы. Как Саламан и Сэмюэл (они между собой в родстве),
Нина Дэвис тоже была родом из семьи, давным-давно осевшей в Англии; но отец
ее, сам человек замечательный, дал ей глубокое гебраистское воспитание.
Ее перу принадлежит ряд книг на английском языке для еврейских детей и много
изящных переводов из Галеви, обоих Ибн-Эзра, Габироля. Но важнее этого дарования
было в ней то, что англичане называют "личным магнетизмом". Она
была, вероятно, из того разряда натур, откуда вышли царицы французских салонов
конца прошлого столетия; хоть у нее не было "салона" (Саламаны
жили в имении далеко от Лондона), это была та же форма влияния. Чисто туземный
круг английского сионизма очень невелик, но лучшая часть его — те, кого
привлекла к национальному движению Нина Дэвис. Один из них — полк. Сэмюэл.
Он служил на французском фронте, командовал хорошим батальоном, ожидал с
уверенностью близкого производства в бригадные генералы. Кап. Саламан написал
ему, что нам нужны еврейские офицеры для легиона: он распрощался со своим
полком — не малая и не легкая жертва для командира на четвертом году кампании
- и перевелся к нам, отлично зная, что это связано с отказом от генеральского
чина, так как первым кандидатом в бригадные был, понятно, Патерсон.
В Палестине он командовал батальоном тамошних волонтеров. Близок я с ним
не был, не все в его действиях тогда одобрял, но и тогда признавал его такт
и его умную гибкость. Все, чем жили его солдаты, было ему глубоко чуждо.
Сам он по психологии — англичанин, привыкший к порядкам прочно сложившегося
быта, где (в гражданской ли жизни или в армии) чин есть чин, сословие есть
сословие и каждому разряду отведено свое место. Тут он вдруг очутился в
среде таких "рядовых", как Бен-Цеви, Бен-Гурион, Б.Кацнельсон
- рядовых, которые сами в известном смысле командовали массами значительно
более многочисленными, чем один батальон. В своем лагере он наткнулся на
"общественное мнение", с которым не считаться значило бы разложить
всю нравственную спайку этой своеобразной гарибальдийской тысячи. Одно время
я опасался, что ему не удастся найти ту гамму отношений, которая могла бы
примирить общественность и солдатчину. Он ее, однако, нашел. Критики его,
усмехаясь, ворчали, что он — первый и пока единственный — ввел в английской
армии русский институт "совета". Это, конечно, преувеличено; да
и вообще спорно, русский ли это институт. По-моему, английский: в армии
Кромвеля были солдатские комитеты, с которыми совещались начальники по всем
делам военного быта.
После Сэмюэла одно время командовал палестинцами полк. М. Ф. Скот. У него
была система другая: зная, что он среди своих солдат чужой, он и не пытался
влиять на их внутреннюю жизнь, а просто отмежевал для себя скромную задачу:
оберегать их от недоброго трения с окружающей, в то время уже явно враждебной
армейской атмосферой. За один эпизод этой охраны весь еврейский народ ему
обязан, по-моему, благодарностью. В конце лета 1919 года, когда палестинский
батальон стоял в Рафе, он внезапно получил приказ: отправить 80 человек
в Египет, в распоряжение тамошнего командования. Это было явно "против
уговора": палестинские добровольцы пошли в солдаты воевать за Палестину
и охранять Палестину, а не усмирять египетских националистов. Батальон устроил
сходку и заявил, что не допустит отправки в Египет. По букве устава, полковнику
следовало вызвать военную полицию, арестовать и тех 80 солдат, и их "укрывателей",
а в случае отпора (что произошло бы неизбежно) — открыть пальбу. Если бы
он это сделал, в Палестине разыгралась бы очень серьезная трагедия. Скот
поступил иначе, с изумительным тактом и еще более изумительной смелостью,
сам рискуя военным судом. Он написал в ставку, что солдаты его считают приказ
об отправке в Египет не только незаконным, но видят в нем и попытку поссорить
евреев с арабами; что 80 солдат, намеченные к отправке, ни в чем не виноваты,
так как остальные (а их больше тысячи) грозят удержать их силой; остается,
значит, арестовать весь батальон, а это значило бы отдать под суд всю лучшую
молодежь еврейской Палестины. Он даже не побоялся прибавить к этому рапорту
совет: "снеситесь с Лондоном, прежде чем принимать крутые меры, и доложите
Лондону и мое мнение, а также и следующий отчет; во всем остальном — дисциплина
в батальоне образцовая, чистота, порядок, служба безупречны". И каждый
день, чуть не две недели подряд, он продолжал докладывать: полный порядок
во всем — а отпустить товарищей в Египет не хотят. Штаб вынужден был все
эти доклады препроводить в военное министерство; оттуда, конечно, получился
приказ — оставить еврейские батальоны в покое и вообще всю нелепую историю
замазать.
Теперь полк. Скот живет в маленьком предместье Лондона и оттуда ездит на
службу, в банк или в контору где-то в Сити. Раза два состоялись у нас в
Лондоне обеды бывших легионеров: он на них приезжает, скромно сидит, куда
посадят, речей не произносит, только соседям говорит вполголоса:
— Это была мне большая милость Господня, что довелось мне служить с солдатами
народа Израильского в земле Израиля.
В его домике, в Соут-Кройдоне, каждый вечер он, жена его и двое детей молятся
Богу по своим христианским обрядам; между прочим, молятся каждый вечер и
о том, чтобы Господь восстановил Израиль в стране его и чтобы это было началом
искупления для всего человечества.
Как-то на сионистском конгрессе я повторил одну его фразу; стоит и здесь
ее записать: "Англии выпала на долю великая честь: мы вырвали из Библии
страницу, на которой начертано самое древнее из пророчеств, и на Божьем
векселе выставили жиро [жиро — вид безналичных расчетов. -Ред.] английского
народа. От такой подписи нация не может отречься".
* * *
Прежде чем перейти к главному — к солдатам, еще несколько слов об остальных
офицерах. Только в батальоне Патерсона две трети офицеров были евреи; в
остальных преобладали офицеры-христиане. В том сильно англизированном кругу,
к которому по рождению и воспитанию принадлежали офицеры-евреи военного
времени, агитация ассимиляторов, очевидно, оказала свое полное действие.
Покуда еще оставался в Лондоне Р. Саламан, его личное влияние давало нам
известный приток еврейской молодежи в эполетах; после его отъезда на фронт
с батальоном Марголина, приходили к нам только те, кого самих "тянуло",
а таких было немного.
Но были и такие. Гарольд Рубин бросил для нас один из самых блестящих гвардейских
полков — Coldstream Guards. Эдвин Сэмюэл (сын сэра Герберта), по прозвищу
"Неби", перевелся в палестинский батальон из канцелярии при штабе
Алленби. "Неби" остался в Палестине и после войны, по-видимому,
уже навсегда. Остались и другие: Горас Сэмюэл, ныне крупный адвокат в Иерусалиме;
Джэкобс, один из секретарей сионистской экзекутивы; Израэль Джаффе, родом
из Белфаста, до недавнего времени помощник начальника городской полиции
в Тель-Авиве; и еще два или три. Из тех, что вернулись в Англию, некоторые
остались - или сделались — активными сионистами (если не переоценивать значения
слова "активность"). Но большинство просто пришли и ушли; служили
в легионе честно и с достоинством, но не поддались ни блеску национальной
идеи, ни горькой красоте палестинской природы.
Приглядываясь к ним, я окончательно укрепился в одном застарелом своем предрассудке.
Мне давно казалось, что сионисты — это особая "раса": особый прирожденный
склад души, а может быть, и особый какой-то состав крови. Нельзя "обратить"
человека в сионизм; и все толки о том, будто контакт с Палестиной может
"сделать" кого-либо сионистом, тоже выдумка. Если это и случается,
то только с теми, у кого и раньше была в душе капля сионистского яду, только
прежде незамеченная. Это — тот самый яд, чья примесь, у других народов,
при других условиях, создает ушкуйников, пограничников, авантюристов: людей,
которым отроду не по сердцу взбираться по готовым ступенькам, а хочется
и лестницу выстроить самим. Этой черты ни привить, ни подделать нельзя.
Будет время, когда весь еврейский мир "признает" сионизм и даже
будет его "поддерживать"; но и тогда сионисты будут в еврейском
народе малым меньшинством.
Среди христиан-офицеров было несколько теплых друзей сионизма; из них у
палестинских волонтеров был особенно популярен майор Хопкин, валлиец. Но
большинство было точь-в-точь, как большинство евреев: служили честно, корректно
и нейтрально. Много ли было среди них "тайных юдофобов" - право,
не знаю: я уже признавался где-то в одной из предыдущих глав, что невысказанные
чувства ближнего меня мало интересуют. Один из них, впрочем, ненавидел нас
совершенно открыто, но и его я бы не назвал с уверенностью антисемитом.
Звали его майор Смол-лей; он был вторым по команде в батальоне Марголина,
и американцы наши много от него терпели; а однажды его упрямство и бестактность
довели и до очень серьезных неприятностей — до военного суда над полусотней
солдат, но об этом я расскажу после. Однако этого же Смоллея я видел и при
других обстоятельствах, и там он держал себя с честью, даже по-рыцарски,
хотя опять дело шло о евреях. Если бы тот же Смоллей был
чиновником при военном министерстве в Лондоне, был бы он для нас, пожалуй, добрым помощником. Но ему пришлось жить среди нас ежедневно, а это безнаказанно дается только отборным людям, "лингвистам духа", если есть такое слово. Остановился я на майоре Смоллей потому, что загадка его — загадка общая для большей части английских чиновников в Палестине. Трудный мы народ; нелегко нам с соседями, нелегко и соседям с нами.