|
ИСТОРИЯ СИОНИСТСКОГО ДВИЖЕНИЯ
|
С середины лета 1910 года и до начала мировой войны я оставался в России.
В глубине души я сомневаюсь, прав ли я, дав этой главе название "На
перепутье": возможно, с точки зрения ее практического содержания больше
подошло бы для этого фрагмента в качестве достойного заголовка "Конец
жизни в России". Именно в этот период я выполнял работы, которых мне
нечего стыдиться и как писателю и как общественному деятелю (одинокому деятелю
в большинстве случаев). И, однако, каждый день в эти годы росло в моем сердце
то ненасытное желание, которое некогда погнало меня в Вену, и я чувствовал,
что теперь и Вена не спасет меня и что я не удовлетворюсь одним учением.
Все мое существо томилось по чему-то, чего еще нет. Я не люблю воспоминания
об этих четырех годах, и я сокращу описание их в этой книге.
Мы поселились в Одессе и оставались там два года, и здесь в декабре 1910
года родился мой сын, которого мы назвали Эри-Тодрос.
В 1912 году я поехал в Ярославль, губернский город, расположенный к северу
от Москвы, где имелась старинная школа правоведения: я экзаменовался и получил
университетский диплом, то есть право жительства вне "черты",
а еще точнее, право жительства в Петербурге, без того чтобы изводить горы
рублей на взятки дворникам и полицейским чинам, как прежде.
После возвращения из Константинополя я окончил перевод стихов Бялика. Были
мы тогда соседями по даче, около Одессы, и он помогал мне в переводе — объяснял
места оригинала, которые мне не удавалось понять. Мы сблизились в эти недели:
не знаю, изменился ли его характер впоследствии, так как с тех пор мы почти
не видались, но в то лето я очень любил его за его чрезмерную скромность.
Я показал ему свой перевод на древнееврейский язык "Ворона" Эдгара
По, он предложил мне сделать несколько исправлений и в заключение сказал:
"Но звучание искупает все". Как видно, было что искупать... Я
послал перевод стихов Бялика в различные издательства в Петербурге: все
они отказали, кроме одного, которое предложило мне 400 рублей за отказ от
всех прав, независимо от того, появится ли книга в одном или во многих изданиях.
Ибо я должен быть доволен уже тем, - объясняли они мне в своем письме, —
что найдутся покупатели на такую книгу. В это время приехал из Петербурга
Зальцман (он уже давно был приглашен туда вести хозяйство "Рассвета"),
прочел письмо и сказал мне: "Я издам книгу". Свое обещание он
выполнил и выпустил семь изданий в 35000 экземплярах. Некоторые утверждают,
что число читателей Бялика на русском языке превышало число тех, кто читали
его на древнееврейском. Если это правда, — то благодаря Бялику, не мне:
почти ни одна из моих книг не удостоилась переиздания.
Я снова стал писать статьи в "Новостях" раз в неделю и по большей
части на еврейскую тему. Не было конца ссорам с остальными членами редакции
из-за этого "шовинизма", но редактор газеты Хейфец стоял на своем
и защищал меня. Большинство статей, перевод которых приводится в этом томе,
напечатаны в "Новостях" между 1910 и 1912 годами, и я считаю этот
период вершиной своей публицистической карьеры.
К этому же периоду относятся наши нападки на "Общество по распространению
просвещения", твердыню русификации в Одессе. Эту борьбу начал Ахад
Гаам еще за несколько лет до того, но тем временем он переехал в Англию
и "успокоилась земля". Теперь мы возобновили бой: но о нем мне
тоже нечего рассказать. Собрания, речи, статьи, выборы, поражения, и каждое
поражение — огромный шаг, приближающий к победе. Но победа пришла уже после
моего отъезда из Одессы. Вспомню только один факт, факт незначительный и
анекдотический; он вспоминается мне, потому что из него я узнал, что в горячке
спора твой противник слышит не твой голос и не твои слова читает, а внимает
лишь своему голосу и понимает только то, что желает понять. Нашим паролем
в войне были слова "две пятых", то есть две пятых программы еврейской
школы следует отвести на изучение еврейских предметов. Я написал статью
под тем же названием: "Две пятых!" На другой день мне ответил
лидер ассимиляторов в своей газете: он процитировал мою статью, процитировал
название в подробном толковании и резюмировал: "Итак, сионисты требуют,
чтобы больше половины учебного времени отводилось на изучение языка и еврейской
истории".
В 1911 году разгорелся тот жестокий спор между мной и варшавскими газетами,
которого до сих пор не простили мне в кругах "эндеции", и я тоже
не простил им, однако, новая Польша — это теперь государство Пилсудского,
а не "эндеции", и я надеюсь и молю Бога, чтобы не попали снова
бразды правления над этим панским народом в такие руки, которые тогда, в
дни Дмовского изменили традиции панства, и довольно... больше я ничего не
скажу.
Но главное в моей сионистской деятельности в эти годы заключалось в пропаганде
древнееврейского языка в качестве языка преподавания в школах диаспоры.
Молодой читатель не поверит, если я скажу, что бороться за эту идею я должен
был не с ассимиляторами, Боже упаси, а с такими же сионистами, как я сам,
но это чистая правда; чепухой, болтовней, "фельетоном" обзывали
они это мое требование. В пятидесяти городах и местечках я произносил одну
и ту же речь о "Языке еврейской культуры", наизусть затвердил
ее, каждое слово, и хотя я не ценитель повторения, но эта речь единственная,
которой я буду гордиться до конца своих дней. И в каждом городе слушали
ее сионисты и аплодировали, но после окончания ее подходили ко мне и говорили
тоном, каким серьезный человек говорит с расшалившимся ребенком: химера...
В 1911 году собрался десятый сионистский конгресс: я отказался быть делегатом
и не поехал в Базель, в первый раз с тех пор как я примкнул к движению.
Подробностей своих аргументов я уже не помню, помню только главное, "общее"
имя ему - чувство "чуждости". Уже давно, уже несколько лет как
слабели и расшатывались мои связи с "халастрой" "Рассвета"
и с центральным комитетом сионистов России: я сердился на них за то, что
нет у них "линии", что они не умеют или не хотят "вести"
движение и что сами эти слова - "линия", "вести" — они
обращали в шутку, в дружескую шутку, правда. Но дружба — не отступные за
ликвидацию, а что касается сионистов Запада, то с ними вообще не было у
меня никакой связи и контакта. Я не поехал, вопреки мольбам со всех сторон,
и характерно для того сердечного отношения, которое тогда еще объединяло
всех нас, что конференция сионистов России послала мне телеграмму, в которой
говорилось: "Твой дух с нами". Жаль, что по прошествии двух лет
я поехал на Венский конгресс, последний предвоенный конгресс: если бы не
это, возможно из Вены мне тоже послали бы дружественную телеграмму, а не
оборвали бы последние нити, которые еще связывали меня с этим наивным сионизмом.
В 1912 году истек срок третьей Думы, и сионисты Одессы снова выставили мою
кандидатуру. Я запросил пощады: написал в центральный комитет (который за
это время переехал из Вильны в Петербург), ибо не было в этом смысла: какую
пользу мог принести один еврейский депутат, или двое, или даже трое, какую
пользу могли принести они рядом со стаей диких зверей, вроде той, что мы
видели в предыдущей Думе и что несомненно сподобимся увидеть в новой Думе?
Но центр решил иначе, и я подчинился. Когда прошел месяц, решили те же самые
сионисты снять мою кандидатуру в пользу Слиозберга, ибо они пришли к выводу,
что в первой "курии", к которой он был приписан, имелись большие
шансы на избрание еврея, чем во второй "курии", то есть в моей.
Я не согласился с их мнением, но подчинился, и в обеих куриях прошли антисемиты.
После этого я переехал на жительство в Петербург и оставался там до войны.
Летом 1913 года я отправился на Венский конгресс, одиннадцатый по счету,
и там, на конференции сионистов России, предложил резолюцию: древнееврейский
язык — единственный язык обучения во всякой еврейской национальной школе
в России. За месяц до конференции с одобрения правительства был внесен законопроект
о "государственном совете" ("верхней палате" в законодательном
собрании, "нижней палатой" которого является Дума); суть этого
закона - предоставление учредителям частной школы права самим выбирать язык
преподавания в ней. Невероятно, необъяснимо, но я встретил раздражение и
насмешку на сионистской конференции. Возможно, причина во мне, и вина моя
в том моем странном свойстве раздражать людей, о котором я писал ранее.
Их раздражала не только сущность моего предложения — они не верили фактам,
которые я рассказал им: новый законопроект, проект, который был обнародован
во всех газетах от имени официального агентства, - его почитали они тоже
выдумкой. Они не смогли, разумеется, отклонить такое предложение на сионистском
собрании. Приняли его со смехом и с выкриками: "Это закон, который
сможет быть проведен в жизнь только в мессианские времена". И я ушел
с того собрания, как пасынок, что выходит из ворот дома, который он всегда
называл "своим", и вот вдруг ему говорят: "Ты чужак".
Был в Израиле пророк, у которого родился сын, и он дал ему имя "Ло-Амми"
- "Не мой народ". Не хочу преувеличивать, но если бы в эти дни
у меня родился второй сын, я назвал бы его "Иври-Ани". — "Я
еврей, говорящий на древнееврейском". Но странную отчужденность я чувствовал
до глубины своего существа, и снова, теперь в силу июльской грозы, поднялся
в моей душе "бунт" против моей жизни, против моего пути, против
всего моего прошлого и настоящего. Тогда, в первый раз, я ясно понял: есть
дикие создания, которые живут в доме братьев, дети одной матери, дети одного
отца, но нет им верного и постоянного приюта, такая душа — либо построят
ей кущу, шатер, каморку или хотя бы стойло, которые будут всецело принадлежать
ей, либо она будет обречена странствовать по духовной чужбине, словно одинокий
скиталец, от одного постоялого двора к другому. Сионизм? Это мой воздух
— сионизм, мне нечем дышать без него, но и этот сионизм — не мой.
Если бы потребовали тогда от меня определить одним словом, какой сионизм
"мой", возможно, я только с трудом нашел бы подходящее слово.
Но пустословие утверждать, что неспособность сформулировать мысль равнозначна
неспособности ясно мыслить. Мне был вполне ясен основной порок русского
сионизма в эти годы (западным сионизмом я не интересовался, и он не стоил
того, чтобы им интересоваться): он не творил конкретных дел. Действительно,
уже началась вторая алия в Эрец-Исраэль, алия рабочих под девизом еврейского
труда в колониях, и я видел их в Стране, но я вернулся из Константинополя
в уверенности, что предварительным условием серьезного предприятия является
изгнание турок.
Все-таки, там, в Стране, много ли — мало ли, но строят что-то, здесь же,
в России, словно нет у нас другой заботы, кроме сочинения формулировок,
"Stellungnahme", относительно всякой важной проблемы, и не более
того. Струве, редактор известного ежемесячника "Русская мысль",
пригласил меня написать для него статью о национальном еврейском движении.
Помнится, я подчеркнул в ней эту странную болезнь: обилие размышлений и
отсутствие действий.
Тогда вышла в свет важная книга под редакцией ныне покойного Кастелянского — описание различных национальных движений народов России, и я указал в своей статье на характерный факт: в главе об эстонском движении содержатся данные о количестве созданных школ, в главе о евреях (написанной Дубновым) содержатся восемь программ восьми партий. Может быть я действительно легкомысленный человек, но в моих глазах нет толку в программе, если она не претворяется в дела немедленно, неважно, в успешные или нет. Дело, которое не удалось, — тоже шаг вперед. Помнится, в эти годы собралась конференция любителей нашего языка в Киеве, по приглашению Гиллеля Златопольского, который уже тогда начал свою агитацию за распространение древнееврейской речи: я не смог принять в ней участия, но послал письменное предложение: "Не принимайте никаких новых решений, кроме одного: учредить школы!" Усышкин, которому я вручил свое письмо, впоследствии сказал мне, что именно это предложение и не зачитали перед аудиторией: "Это не практическое предложение". В сфере местной политики я требовал союза между меньшинствами, переговоров с украинцами и литовцами; я сделал кое-какие практические шаги в этом направлении, у меня было много друзей в среде украинской общественности, потому что я поддерживал их движение на страницах "Новостей", но остальные сионистские деятели относились к этим моим затеям с ленивой и нескрываемой насмешкой. Что касается моего отношения к общесионистской политике, то я давно уже чувствовал, что пришло время возобновить герцлевскую традицию: я начал писать статью по-немецки под названием "Zuruck zum Charter", кроме того, начал писать статью по-еврейски под названием "Сидим сложа руки". Но ни ту, ни другую я не окончил из-за гнетущего чувства, что не стоит, не для кого.
На Венском конгрессе было принято предложение Вейцмана об основании Еврейского
университета в Иерусалиме, и я согласился войти в комитет, созданный для
этой цели. Но вскоре выяснилось, что "университет" — это предлог,
ибо доктор Вейцман хотел создать только "исследовательский институт",
в котором работали бы ученые и стремились бы получить Нобелевскую премию,
а не школу, в которой обучали бы студентов. Я направил протест в центр сионистской
организации в Берлине, и я все еще помню один абзац из него: "Мне также
ясно, что еще не в наших силах создать хороший университет; неважно, начнем
с плохого университета — увидите, он будет иметь национальное и просветительное
значение, равное дюжине хваленых исследовательских институтов". Я отправился
в Бельгию, чтобы ознакомиться с вопросом о бюджете двух частных университетов:
Лувенского и Брюссельского, затем поехал в Падую, где также имелся знаменитый
университет с ограниченным бюджетом, и на обратном пути задержался в Берлине
— в связи с заседанием нашего комитета. Там я потребовал отклонения программы
"института" и установления принципа: высшая школа для студентов.
Только один из членов комитета поддержал мое требование: Идельсон.
Большинством голосов был утвержден план Вейцмана. И снова — то же самое:
вместо решающего и революционного национального дела — игра.
Это было в начале лета 1914 года, за две недели до выстрела в Сараеве. Странное
воспоминание: в том же городе Лувене я интересовался вопросом анатомического
театра — ведь я не знал, что в Бельгии тоже трудно получить трупы для препарирования,
а у нас в Палестине этот вопрос еще более сложный. Ван Гухустен, знаменитый
невролог, который заведовал кафедрой анатомии, чуть ли не плакал передо
мной, рассказывая о препятствиях, стоящих на его пути: "Нет трупов!
Община, муниципалитет и церкви - все противятся передаче трупов для препарирования.
Если бы я описал вам все уловки, настоящие кражи, к которым я вынужден прибегать,
чтобы и у нас в будущем появилось поколение врачей, знающих свое дело, вы
подумали бы, что я рассказываю вам средневековые небылицы..." Это тот
самый Лувен, который по прошествии двух месяцев был потоплен в крови германской
резни.
Здесь кончается первый круг повести моих дней, ибо нить прервалась сама
собой, завершился период, которому нет продолжения: если я захочу жить,
то должен родиться заново, а мне уже тридцать четыре года, давно минула
моя юность и половина среднего возраста, и ту и другую я пустил по ветру.
Не знаю, что бы я стал делать, если бы не перевернулся весь мир и не направил
меня на пути, о коих я не думал: может быть, переселился бы в Страну, может
быть, бежал бы в Рим, может быть, создал бы партию. Но в это лето грянула
мировая война.