|
ИСТОРИЯ СИОНИСТСКОГО ДВИЖЕНИЯ
|
Тем временем разразилась революция в Турции, и одна петербургская газета
предложила мне отправиться в Константинополь. Я поехал. Младотурки жаждали
рекламы: несть числа министрам, которые приняли меня и заявляли в один голос,
что их страна отныне и вовеки веков — Эдем и что отныне нет различия между
турком и греком или армянином, все "оттоманы", одна нация с одним
языком. "Разве есть, эфенди, такой язык - турецкий?" "Нет
турецкого языка, господин, есть оттоманский язык!" То же говорили мне
и в Салониках, там видел я Джавида-бея, мусульманина еврейского происхождения,
члена секты саббатианцев, и Энвера-пашу, молодого и интеллигентного офицера,
прекрасного, как дамский парикмахер. И в вопросе въезда евреев — одно и
то же мнение у всех: "Почему нет? Будем очень рады, если они рассеются
по всем углам государства, и в особенности если поселятся в Македонии, а
также если возьмут на себя обязательство говорить по-оттомански".
И в Константинополе, и в Салониках я нашел сионистов: еще до революции было
учреждено в Константинополе отделение Лондонского сионистского банка, но
под нейтральным названием; Виктор Якобсон был назначен его директором. Я
выступил с речью по-итальянски о возрождении Израиля и Сиона и на другой
день увидел в газете на испанском языке "Эль темпо": "Синьор
Ж. произнес речь, проникнутую истинным оттоманским патриотизмом" (Vibranti
di pattriotismo ottomani). Моего терпения достало до Салоник, но после беседы
с Энвером-пашой и Джавидом мое терпение лопнуло. Меня пригласили выступить
перед учениками Альянса, этой цитадели ассимиляторов, которые вчера еще
считали себя французами, а теперь не знали, что им делать и среди кого ассимилироваться.
Я сказал им, чтобы они не торопились. Привел им в качестве примера Австрию:
там немцам не удалось германизировать славян, несмотря на весь их огромный
перевес более высокой культуры и высокий уровень и процветание экономики,
и я намекнул, что здесь, в Турции, культурное и экономическое преимущество
не за господствующей нацией, а за греками, армянами и арабами. Я покинул
обновленную Турцию, и в сердце моем царила полная уверенность в отношении
двух вещей: во-первых, что этот обновленный режим — режим слепоты и безумия,
и, во-вторых, что распад его будет благом для всех народов Турции, начиная
с самих турок, и, возможно, и для нас.
Из Салоник я отплыл в Палестину. Нет надобности в книге, напечатанной в
Тель-Авиве, изображать еврейский ишув, каким он был в 1909 году. Напомню
лишь об отдельных деталях, которые, возможно, забыты и отчасти, быть может,
удивят благодаря огромной разнице между прошлым и настоящим. В Яффе я гостил
в доме Дизенгофа, моего друга по Одессе; его жена ходила каждое утро к колонке
и с веселой улыбкой на благородном лице качала воду своими нежными руками.
Ее муж пригласил меня пройтись по пустырям севернее Яффы и сказал мне: "Этот
участок мы купили, здесь мы построим еврейский пригород, если Богу будет
угодно, и в центре поселка воздвигнем здание гимназии, если, конечно, найдется
кто-либо, кто даст деньги". В колониях я застал небольшие бригады рабочих;
приняли они меня по-братски, попросили рассказать им, что делается на свете,
и когда я поведал им на своем жалком древнееврейском языке о происходящем
в Турции, со всех сторон раздались возгласы: "Что с того? Это неважно.
Главное — почему нет алии из России?" Я отправился в Галилею: от колонии
к колонии меня сопровождали бригады рабочих, ищущих работу, в большинстве
своем они были с берданкой на плече и с патронташем за поясом. В дороге
мы время от времени встречали еврейского стражника, который ехал верхом
на коне, тоже с ружьем в руках. "А что, если вы натолкнетесь на жандарма?"
Он скажет мне: "Здравствуй, хаваджа" [Хаваджа (араб.) — господин,
обращение к немусульманину. - Ред.]. В Месхе, у подножья горы Табор, я вошел
в дом учителя, парня стройного, как кедр, и широкого в плечах, и он рассказал
мне: "Позавчера ехал я верхом в Седжеру, встретил по дороге араба,
тоже верхом на коне. Он остановил своего коня и попросил меня прикурить
от цигарки, которую я держал во рту; есть такой обычай у разбойников в нашей
округе: он намеревался неожиданно обхватить меня сзади, и тогда пиши пропало.
Я вытащил свой револьвер, сунул свою цыгарку в дуло и поднес ему: прикуривай!"
Он рассказал мне также, что всего лишь за неделю до того окончилась "война"
в их округе: воевали два бедуинских племени, месяца два тянулось дело, были
раненые и убитые, и никто и бровью не повел. В Тверии я попытался заговорить
по-древнееврейски с сыном хозяина постоялого двора, молодым человеком 24
лет, учеником ашкеназской ешивы, он отвечал мне на идиш. "Разве ты
не знаешь священного языка?" Он опустил голову и объяснил: "Мой
рабби говорит, кто говорит по-древнееврейски? Отступники говорят на древнееврейском
языке". И с вершины Табора я видел дикую пустошь — Изреельскую долину.
Вернувшись из Палестины, я задержался в Одессе, чтобы побеседовать с Усышкиным,
а затем в Вильне, - местонахождении центрального комитета сионистов России.
Мы решили собрать деньги и предложить их Давиду Вольфсону [Вольфсон Давид
(1856-1916) - соратник Герцля и его преемник на посту президента Всемирной
сионистской организации. -Ред.], президенту Всемирной сионистской организации,
для основания газеты в Константинополе.
Весной 1909 года я снова очутился в Петербурге, еще исполненный прежней
жаждой учиться — неважно, чему учиться, лишь бы погружать глаза в печатную
страницу, которую сочинил не я. Арнольд Зайденман, мой коллега по редакции
"Рассвета" (я не помню, как называлась наша газета в то время,
отныне и впредь я буду называть ее "Рассветом"), дал мне хороший
совет: если ты этого так желаешь, то почему бы тебе не получить аттестат
зрелости? Было мне 27 лет, возраст немного поздний для приобретения таких
документов, но все же я согласился, и трудно описать удовольствие, которое
я получил от азов позабытой науки, от латинской грамматики, и даже от русской
грамматики (а "Ворон" Эдгара Аллена По в моем переводе был уже
за несколько лет до того напечатан в "Чтеце-декламаторе"...),
от русской истории в патриотическом изложении Иловайского, от теоремы, которую
в Одесской гимназии называли "пифагоровы штаны". Единственным
экзаменом, на котором я почти провалился, было сочинение по русской словесности:
я получил балл, которым не похвастаешься, и один из экзаменующихся, репортер
в народной газете, страстно захотел распространить эту сенсацию в своей
газете и только с большим трудом удержался от исполнения этого намерения.
Но аттестат зрелости я получил. После этого меня снова отозвали в Константинополь:
там я застал Вольфсона, мы посовещались выработали программу действий, и
я остался в турецкой столице обер-редакторствовать вместе с Вольфсоном не
над одной газетой, а над целой прессой:
а) над общим французским обозрением под названием "Младотурок";
б) над сионистским еженедельником, тоже на французском языке; под названием
"Л'орор" ("Заря");
в) над "Эль худео", еженедельником на испанском языке;
г) по истечении некоторого времени к ним добавился "Гамевассер",
еженедельник на древнееврейском языке.
Я сомневаюсь, чтобы капитал, который мы собрали для их издания в России,
насчитывал в целом 20000 франков, хотя франк в эти годы и котировался высоко,
особенно в Турции.
Разумеется, я не мог "редактировать" этот бумажный потоп. Я выполнял
ту же функцию, которую сегодня в стране советов выполняют политкомиссары.
Истинным редактором обозрения был настоящий турок Джалаль Бури-бей, молодой
человек, учившийся в Бельгии, сын высокопоставленного чиновника, правителя
округа в Азии или что-то в этом роде. Испанский журнал редактировал Давид
Эльканава, или вернее, ему незачем было "редактировать" его, ибо
он собственноручно писал его от первой строки до последней. И собственноручно
также наклеивал марки, вел бухгалтерские книги, равно как находил сам подписчиков
и объявления. Был он юноша старательный и восторженный, верный сионист и
вообще милый человек. А Люсьен Шуто, редактор французской "Зари",
— тот вообще был журналист милостью Божьей, удачное сочетание ясного реалистического
ума с быстротой реакции и эластичностью богатого и отточенного языка.
Финансовой стороной этого сложного дела ведал Гохберг, представитель переходного
периода от "Хиббат Цион" к политическому сионизму. Он провел двадцать
лет в Эрец-Исраэль и в Сирии, знал Восток и его обычаи, был знаком с деятелями
прежнего режима: вскоре я убедился в том, что это тоже очень важно, не менее
важно, чем знать руководителей нового режима. Юридическим и политическим
советником был у нас Исаак Нофех, который за несколько лет до этого приехал
в Константинополь изучать турецкое судопроизводство.
Среди евреев наша работа процветала. Если есть переселение душ и если, прежде
чем моя душа народится во второй раз, будет мне дозволено свыше избрать
себе народ и племя по своей воле, я отвечу: "all right", Израиль,
но на этот раз — сефардский. Я влюбился в сефардов, и, возможно, именно
в те качества, над которыми смеются их ашкеназские братья: их "поверхностность"
я семикратно предпочитаю нашей беспредметной глубине, их инерция милее мне
нашей склонности преследовать каждую переменчивую химеру; поколения философской
и политической спячки спасли их душевную свежесть; а что касается культурного
богатства, — я сомневаюсь в том, что человека к порогу западной цивилизации
(ибо не иначе: цивилизация и Запад — одно и то же) приблизит фунт французского
и итальянского образования или тонна русской мистики. В Салониках, в Александрии,
в Каире вы найдете еврейскую интеллигенцию того же уровня, что в Варшаве
и в Риге; а в Италии — на голову выше той, что в Париже или в Вене. Лишь
один крупный недостаток я согласен признать за ними: в сфере сионистской
деятельности (хотя среди них национальная идея больше распространена, чем
среди нас) еще нет у них аппетита завоевания, нет амбиций, но и они пробудят-пробудятся
в свое время.
В еврейской среде наша пропаганда была успешной в обеих общинах: и в ашкеназской,
и в сефардской. Но не добился я успеха, например, у Назим-бея, генерального
секретаря партии младотурков, отца и истинного инициатора революции, возможно,
послужившего решающим человеческим фактором, который помог ускорить крушение
Оттоманской империи. Это был человек непритязательный и бедный, как средневековый
подвижник, холодный и застывший в своем фанатизме, как Торквемада, слепой
и глухой к действительности, как чурбан. Снова тот же напев: несть эллина,
несть армянина, все мы оттоманы. И мы будем рады приезду евреев — в Македонию.
Та же песня у всех министров, депутатов парламента журналистов. В общем,
не в моей привычке считаться с первым отказом, исходящим от непреклонных,
а также со вторым и с третьим отказом: может, они переменят свое убеждение,
подождем и увидим. Но здесь я сразу почувствовал, что никакой опыт не поможет,
никакое давление: здесь отказ органический, обязательный, общая ассимиляция
— условие условий для существования абсурда, величаемого их империей, и
нет другой надежды для сионизма, кроме как разбить вдребезги сам абсурд.
Я ненавидел Константинополь и свою работу, работу впустую. Зимой я поехал
в Гамбург, на девятый конгресс, я очень наслаждался передышкой, великолепием
Европы, стремясь забыть на какое-то время опостылевший мне Восток, но на
конгрессе, как и прежде, у меня не было никакого другого дела, кроме как
голосовать, по большей части вместе с остальными делегатами из России. Я
вернулся в Константинополь с сердцем, снова полным тем же беспокойством
неудовлетворенности и бунта против себя, которые погнали меня в Вену. Якобсон
заболел еще до нашего выезда в Гамбург и после конгресса остался лечиться
в Европе, и в Константинополе Гохберг показал мне бухгалтерские книги -
очень немного осталось в нашей кассе от денег, собранных в России. Я написал
в Кельн, где жил Вольфсон, в Одессу, в Вильну: все ответили мне просьбой
дать совет — что делать? Все же мы продолжали свою работу с энергией и решительностью.
И летом 1910 года разразился между мной и Вольфсоном очень тяжелый конфликт.
Сионистское руководство в те времена состояло из тройки: Вольфсона, президента,
и его заместителей — Якобуса Когена из Гааги и Боденгеймера из Кельна. За
год до этого Якобус Коген посетил Палестину, написал книгу о своих путевых
впечатлениях и выпустил ее тремя великолепными изданиями: голландским, немецким
и французским. Я получил книгу в Константинополе и оторопел: простосердечно
и громогласно Якобус Коген требовал в ней государственной автономии и еврейского
самоуправления для Палестины, а также создания еврейской армии для поддержания
порядка, и все это без промедления, тотчас же, в наши дни. Ревизионист до
дарования ревизионистской Торы! Ирония судьбы и более чем ирония — комедия,
что именно я, я и не кто другой, был поражен этими идеями. Однако, клянусь
жизнью, меня поразили не идеи, а анархия, царившая в нашем правлении. Здесь,
в Константинополе, всего годом ранее, мы вместе с президентом и с Якобсоном
установили рамки нашей программы. Мы требовали алии и языка, и только алии
и языка. Но даже намеком не упомянули мы такие опасные вещи, как автономия,
— запретное слово, которое в ушах младотурок являлось пределом "трефного"
и верхом мерзости; и мы решили не отклоняться ни на волос от этой тактической
линии, ни вправо, ни влево, пока не изгонят нас из Турции и не закроют все
наши газеты. И тут выступает заместитель этого президента и заявляет совершенно
недвусмысленно, что представители сионистской организации в Константинополе
— обманщики. Мил мне государственный сионизм, с дней моего детства я не
знал другого сионизма, но логика мне милей. Я не только поразился, но и
рассердился, и написал подробное письмо Вольфсону с настоятельной просьбой
приостановить распространение книги.
И все же через несколько дней после отправления этого письма нам стало известно,
что Якобус Коген послал свою книгу в дар нескольким высокопоставленным туркам,
депутатам парламента и редакторам патриотических газет, и вскоре одна из
этих газет объявила, что в недалеком будущем она начнет печатать "эту
интересную книгу, излагающую официально и подробно требования сионистов"
— день за днем и отрывок за отрывком в ясном и точном переводе.
В нашей сионистской общине поднялся переполох. Мы собрались на совещание:
нас было человек двадцать, вся сионистская элита столицы, редакторы всех
наших газет (разумеется, за исключением Джалаля Нури-бея), журналисты, главы
организаций, руководители "Маккаби", учителя и многие, многие
другие, также раввин ашкеназской общины со старым сионистом доктором Маркусом.
Было единогласно принято решение немедленно послать телеграмму Вольфсону.
Вот суть телеграммы: чтобы не разрушить всю нашу работу, мы требуем отставку
Якобуса Когена и публичного запрещения его книги от имени правления. И я
подписался.
Нет смысла рассказывать подробности обмена телеграммами и письмами, последовавшего
за этим ультиматумом, да я и не помню их. Достаточно отметить, что с обеих
сторон прозвучали слова гнева и осуждения, и, разумеется, Якобус Коген не
"ушел в отставку", зато ушел я. Но не сразу: тем временем (об
этом я говорил с Вольфсоном еще до конфликта), я решил отправиться в Россию
для пополнения нашей пустой кассы: я поехал, денег я не собрал, ибо и сионисты
в России тоже отчаялись в перспективах нашей турецкой пропаганды ("как
об стену горох" — так резюмировал положение Ш. Розенбаум, член расширенного
Исполнительного комитета сионистской организации в центральном виленском
совете); и тогда я ушел в отставку. Но следует упомянуть, что до моего отъезда
из Константинополя Гохберг — тот самый Гохберг, что "был сведущим в
условиях Ориента" — посетил редактора, намеревающегося печатать книгу
на страницах своей газеты, и перевод не появился. Я люблю и почитаю Якобуса
Когена, и если у него есть душевная потребность в утешении, я утешу его:
напечатай он даже свое сочинение на чистом турецком языке и расклей его
на стенах мечети Айя-София, оно бы не повредило. Нельзя повредить там, где
ничего нельзя достигнуть. И я навеки обязан ему благодарностью за то, что
он помог мне освободиться от бесполезной обузы, хотя я и очень сожалел,
что расстаюсь со своими друзьями-сионистами в Константинополе.