|
ИСТОРИЯ СИОНИСТСКОГО ДВИЖЕНИЯ
|
Из Гельсингфорса я отправился снова на Волынь. фракция "национал-ассимиляторов"
объявила нам войну, запрещено выставлять напоказ сионистское знамя в русской
Думе, ибо наши прогрессивные союзники могли покинуть нас и заявить: "Если
вы сионисты, то почему вы требуете гражданских прав в России?" Я поехал
в Петербург, "мобилизовал" там своего доброго приятеля Ш. Полякова-Литовцева
(был он старым сионистом и единственным из всех известных мне с той поры
и поныне журналистов, который умел брать интервью и верно воспроизводил
содержание и дух слов своего собеседника). Он посетил руководителей партий
освобождения — Милюкова, Ковалевского, Керенского и пр. и пр., и все они
клялись ему, что будут защищать права евреев, независимо от того, будут
ли выбраны в черте оседлости сионисты, ассимиляторы или раввины. Я опубликовал
эти беседы в "Руси", поехал в Ровно и т.д. и т.п.
В итоге меня не выбрали в Думу. Еврейские "выборщики" (выборы
были двухступенчатыми) избрали своими кандидатами еврея Ратнера и украинца
Максима Славинского. Это был тот самый Славинский, который через пятнадцать
лет был назначен министром в правительстве Петлюры и с которым я подписал
известное соглашение, то соглашение, из-за которого меня кляли на всех перекрестках
еврейской улицы и которое я готов подписать вторично. Но и эти двое не были
выбраны. На Волыни избрали "черных", как и в остальных западных
губерниях, и черта еврейской оседлости обогатила вторую Думу многочисленным
воинством заклятых ненавистников Израиля. Из всех еврейских кандидатов избрали
только трех. Но и вторая Дума просуществовала недолго, ее тоже распустили,
и в конце года я снова предстал перед избирателями, на сей раз в своем родном
городе Одессе, и снова не был выбран, Но не этим памятна мне та осень, октябрь
1907 года. За несколько дней до выборов я кликнул извозчика и отправился
в синагогу, вместе с мамой и сестрой. На пороге синагоги я встретил Аню,
тоже в сопровождении ее матери и сестер. Аню, ту самую девочку, которую
я назвал "мадемуазель", когда ей было десять лет и этим полонил
ее сердце, как было рассказано ранее в воспоминаниях о моем детстве. В синагоге
нас ожидал казенный раввин, миньян и хуппа. Я сказал Ане: "Вот ты и
посвящена мне", и в сердце своем я дал обет "Я посвящен тебе",
и из синагоги я поспешил на собрание избирателей.
Должен заметить здесь, что по всей строгости еврейского закона не было никакой
необходимости в этой свадьбе. За семь лет до этого дня однажды вечером я
был в доме Ани. Это была дружеская вечеринка, и кроме нее и меня в ней участвовали
Анин брат Илья Гальперин и еще трое студентов — Илья Эпштейн, Александр
Поляков и Моисей Гинсберг, — все друзья, о которых я мог бы многое рассказать,
если бы мне довелось описать "вторую сторону" своей жизни, которую
я решил похоронить. В тот день я получил гонорар в "Новостях"
и в моем кармане еще осталась золотая монета. Я вручил ее Ане и сказал в
присутствии всех: "Теперь ты посвящена мне этой монетой согласно вере
Моисея и Израиля"... Господин Гинсберг-старший, отец моего товарища
Миши, фанатичный еврей из истинно верующих, покачал головой и предостерег
Аню, с полной серьезностью, что она должна будет потребовать от меня развод,
если она соберется вступить в более солидный брак...
На другой день после голосования я сидел в конторе Усышкина около телефона:
каждый час нас извещали о результатах подсчета голосов. Уже прежде полудня
стало ясно, что меня не избрали. Не помню, сожалел ли я, но запомнилось,
что меня преследовали другие думы. С детских лет и поныне я подвержен периодам
"чистки", по-иностранному — "ревизии". Тяну я, тяну
цепь своей жизни без претензий и получаю от этого по большей части удовольствие
в течение двух или трех лет, и вдруг как гром среди ясного неба раскрывается
мне великая внутренняя тайна, что не могу я ничего выносить, и что все мне
опротивело, и что не мой это путь. И на этот раз уже давно начался в моей
душе бунт, бунт против себя — я не видел определенной линии в своей жизни,
красной линии собственного желания и воли; как щепку на волнах, кидает меня
в разные стороны внешний случай, меня вели, а не я вел, теперь я растворился
в сионистской толпе, как ранее, в годы "легких" фельетонов — в
ряду либералов, клоунов пера, которых нанимают на потеху читателя-бездельника,
как до того, в Риме, я растворился среди итальянской молодежи, любителей
вина с виноградников Фраскати и Гротаферрати в обществе молодой швейки.
А меня, меня, меня нет? И вот еще что: я даю и не получаю. Грубый невежда
и наглец, я проповедовал учение людям, учение, которого я еще не знаю, ибо
с того дня как оставил университет, я ничему не учился, а только учил, только
учил. Каждому журналисту знаком этот голод, голод мозга, который он выпрастывает
изо дня в день, изливая свое содержимое перед читателем, и нет у него времени
заполнить пустоту... "Баста!"
Моя жена паковала вещи для поездки во Францию - она изучала агрономию в
Нанси. Я сказал ей: "Я провожу тебя до Берлина, там мы расстанемся,
и я поеду в Вену. Я хочу учиться".
Около года прожил я в Вене. Не встречался ни с одной живой душой, не ходил
на сионистские собрания, за исключением одного или двух раз. Я пожирал книги.
Австрия в те времена была живой школой для изучения "национального
вопроса". Дни и ночи я проводил в библиотеке университета и в библиотеке
Рейхсрата. Я научился читать по-чешски и по-хорватски (теперь, разумеется,
забыл), познакомился с историей русинов и словаков — вплоть до хроники 4000
ретороманов в кантоне Гризон в Швейцарии, до обрядов армянской церкви (есть
в Вене монастырь махитаристов, и в нем тоже библиотека), вплоть до жизни
цыган, что в Венгрии и Румынии. Из каждой книги или брошюры я делал выписки:
делал я их по-древнееврейски, чтобы усовершенствоваться в нашем языке, которого
я тоже не знал как следует: кстати, с тех пор я привык к написанию еврейских
слов латинскими буквами, так что и поныне оно мне легче и удобнее, чем ассирийская
клинопись.