|
ИСТОРИЯ СИОНИСТСКОГО ДВИЖЕНИЯ
|
О моих похождениях на конгрессе можно было бы написать очень веселую комедию.
Прежде всего, у меня еще не было права участвовать в нем, ибо мне не хватало
почти полутора лет до требуемого возраста, и я не помню, кто были те добрые
лжесвидетели, которые присягнули, что мне 24 года. Было у меня детское выражение
лица, и служащий, раздававший билеты, отказался впустить меня, пока я не
представлю свидетелей. После этого я слонялся, в одиночестве, по коридорам
казино. Ни одного человека я не знал, кроме тех великих мужей, которых я
видел в Кишиневе, а они были членами исполнительного комитета, занятыми
на внутренних заседаниях. Меня представили худому и высокому молодому человеку
с черной бородкой клинышком и блестящей лысиной. Его звали доктором Вейцманом,
и мне сказали, что он стоит во главе "оппозиции": я тотчас же
почувствовал, что мое место тоже в оппозиции, хотя и не знал еще почему.
Итак, увидев этого молодого человека, который сидел с группой товарищей
за столиком в кафе и вел шумную беседу, я подошел к нему и спросил: "Я
не помешаю?" Вейцман ответил: "Помешаете", — и я удалился.
Я попытался подняться на трибуну конгресса, чтобы высказаться по одному
животрепещущему вопросу. Несколько месяцев до того Герцль беседовал с министром
внутренних дел Плеве, тем самым Плеве, которого мы считали вдохновителем
Кишиневского погрома. В сионистской общине России разгорелся жаркий спор:
позволительно или не позволительно вести переговоры с таким человеком. Со
временем стороны пришли к соглашению не касаться этого опасного вопроса
с трибуны конгресса, и я тоже знал об этом, и все же решил, что на меня
этот запрет не распространяется, потому что мой опыт, опыт русского журналиста,
который умеет писать на "скользкую" тему, не раздражая цензуры,
поможет мне и здесь обойти этот риф. Моя очередь подошла, когда регламент
ораторов был ограничен 15 минутами, но и этой четверти часа не предоставили
мне, чтобы закончить мое витийствование. Я решил доказать, что нельзя смешивать
два понятия: этики и тактики, и немедленно в углу оппозиции почувствовали,
куда клонит никому не известный юноша с черной шевелюрой, который говорит
на отточенном русском языке, словно декламируя стих на экзамене в гимназии,
— и они стали шуметь и кричать: "Довольно! Не нужно!" В президиуме
поднялся переполох, сам Герцль, который был занят в соседней комнате, услышал
шум, взошел торопливо на сцену и обратился за разъяснением к одному из делегатов:
"В чем дело? Что он говорит?" Случайно этим делегатом оказался
доктор Вейцман, и он ответил коротко и ясно: "Quatsch" [Вздор
(не.м.). Ред.]. Тогда Герцль подошел к кафедре сзади и промолвил: "Ihre
Zeit ist um"[Ваше время истекло (нем.) - Ред.], — это были первые и
последние слова, которые я удостоился услышать из его уст, — и доктор Фридман,
один их трех ближайших сподвижников вождя, истолковал эти слова в духе своей
родины — Пруссии: "Gehen Sie herunter, sonst werden Sie heruntergeschleppt"
[Сойдите, иначе вас стащат (нем.).]. Я сошел, не закончив своей защитительной
речи, которую отверг человек, на защиту которого я встал.
Я понял, что моя роль на этом конгрессе — молчать и наблюдать, и так и поступил.
Я нашел здесь множество объектов для наблюдения. Шестой конгресс — последний
конгресс при жизни Герцля и, быть может, первый конгресс зрелого сионизма.
Экзамен на аттестат зрелости проходил под известным девизом: Уганда. Я был
в числе меньшинства конгресса, которое голосовало против Уганды, и вместе
с остальными сказавшими "нет" вышел из зала. И про себя я удивился
движущей силе, сокрытой в глубинах моей души, которая побудила меня голосовать
против, вопреки тому, что я говорил перед своими избирателями. Никакой романтической
любви к Палестине у меня тогда не было, и я не уверен, что она есть у меня
теперь, я не мог знать, существует ли опасность раскола движения, — народа
я не знал, посланцев его видел здесь впервые и ни с одним из них еще не
успел сойтись. И подавляющее большинство их, в том числе многие из тех,
кто, как и я, прибыли из России, голосовали "за". Никто не уговаривал
меня голосовать так, а не иначе. Герцль произвел на меня колоссальное впечатление
— это не преувеличение, другого слова я не могу подобрать, кроме как "колоссальное",
а я вообще-то нелегко поклоняюсь личности. Из всех встреч жизни я не помню
человека, который бы "произвел на меня впечатление" ни до, ни
после Герцля. Только здесь я почувствовал, что стою перед истинным избранником
судьбы, пророком и вождем милостью Божьей, что полезно даже заблуждаться
и ошибаться, следуя за ним, и по сей день чудится мне, что я слышу его звонкий
голос, когда он клянется перед нами: "Если я забуду тебя, о Иерусалим..."
Я верил его клятве, все мы верили, но голосовал я против него, и я не знаю
почему. Потому что — потому, которое имеет большую силу, чем тысяча аргументов.
И странное дело: я почувствовал, что после этого голосования конгресс вознесся
на высоту, несравнимую с уровнем его начала. Вопреки расколу и слезам досады,
сообщалось ему какое-то внутреннее единство, более глубокое — голосовавшие
против сблизились с голосовавшими за духовной близостью, которой не было
прежде. Возможно, научились больше, чем прежде, чтить друг друга или движение;
да и все движение, кажется мне, поднялось выше в день, когда посланцы народа
оплакали свою первую политическую победу. Я уверен, что и Чемберлен (автор
угандийского проекта), и Бальфур, и еще несколько политиков в Англии и в
других странах только в тот день поняли, что такое сионизм, также как многие
ветераны.
Из Базеля я поехал в Рим: теперь я всматривался в него новыми глазами, искал
и находил евреев среди товарищей, с которыми расстался два года назад. Несколько
раз я побывал в историческом гетто, не ради палаццо Ченчи, как прежде, но
чтобы познакомиться с еврейской беднотой, которая, вопреки гражданскому
равенству и отсутствию антисемитизма, все еще не оставила еврейского квартала,
упоминаемого еще в одной из речей Цицерона и в сатирах Ювенала. Особенно
я сблизился с бродячими торговцами старой одеждой, ибо в Италии сосредоточивается
в еврейских руках это "наше национальное ремесло". У старьевщиков
был национальный союз под звучным названием "Negozianti di generi usati",
и они пригласили меня на торжественное открытие их ежегодного съезда. В
редакции "Трибуны", которая была для Италии в те дни чем-то вроде
"Таймса", я беседовал с знаменитым публицистом, печатавшим свои
передовые статьи под псевдонимом "Италико". Все они: студент,
бродячий торговец, журналист — классические образцы полной и утонченной
ассимиляции, предел растворения в чужой среде, который даже в Германии,
Франции и Англии был еще недосягаем. Однако, уже после первых бесед я услышал
из их уст то же слово "гой" и в их сердцах нашел то же семя тревоги
или страха, то же внутреннее беспокойство, словно они чувствовали в воздухе
опасность, которой я ни ранее, ни тогда не ощущал, опасность, которой на
самом деле не было и не будет. Но главное ведь не действительность, а чувство:
они чувствовали.
Я многое узнал в ходе этой поездки и в Базеле, и в Риме. Прежде всего, я
узнал, что совершенно незнаком с наукой моей новой деятельности. Я вернулся
в Одессу, разыскал Равницкого, который учил меня древнееврейскому языку
в детстве, и попросил его продолжить наши занятия. С его помощью я познакомился
с сочинениями Ахад Гаама и Бялика. Теперь, если я не заблуждаюсь, начали
уже и читатели "Новостей" принимать всерьез мою сионистскую веру:
уже известный нам Зальцман издал тонкой брошюркой сборник моих статей под
общим названием "Противникам Сиона" и распространял его в Вильне,
Петербурге, Саратове. Общество приняло меня.