А. Анатолий (Кузнецов)БАБИЙ ЯР |
КОГО УЖ ЗА ЭТО БЛАГОДАРИТЬ
Да, я считал, что мне очень повезло. Работал тяжело, но был сыт, приносил кости. Маме было хуже: она только раз в день получала на заводе тарелку супа.
Самый ловкий шаг выкинул дед: пошел "в приймаки" к бабе. Он долго и галантно сватался на базаре к приезжим крестьянкам, напирая на то, что он домовладелец и хозяин, но у одиноких старух были на селе свои хаты, переселяться в голодный город они не хотели даже ради такого блестящего жениха.
Дед это скоро понял и сообразил, что если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе. Он срочно полюбил одну старую одинокую бабу по имени Наталка - из села Литвиновки, запер свою комнату и отправился "приймаком" в село.
Дед дипломатично рассчитал, что баба Наталка будет готовить борщи и пампушки, подавать ему на печь и добавлять по субботам самогоночку, но он не учел того, что контракт был двусторонний. Баба Наталка была такая же хитрая, как и он, и рассчитывала, что дед будет пахать, сеять, жать, молотить вместо нее. Пребывание деда Семерика в Литвиновке превратилось в одно сплошное недоразумение и непрерывный скандал.
Длилось это несколько месяцев, потому что дед все-таки отчаянно цеплялся за возможность каждый день есть борщ и кашу, но в свои семьдесят два года пахать он все-таки не мог, и оскорбленная баба Наталка с треском изгнала его. Он утешился тем, что перезнакомился со всей Литвиновкой, и теперь крестьяне все чаще останавливались у него на ночлег, платили кто кучку картошки, кто стакан гороху, и этим он стал жить. Снова позавидовал мне, просился к Дегтяреву вторым работником, но из этого ничего не вышло - какой опять-таки из него работник?
И вдруг Дегтярев исчез.
Я, как всегда, пришел рано утром, но озабоченная старуха велела идти домой: Дегтярев уехал по делам, будет завтра. Но его не было завтра и послезавтра. Потом он сам зашел за мной, взволнованный, с большой корзиной:
- Скорее, пошли работать!
В корзине была свежая рыба, которую он подрядился коптить. Он нацарапал несколько записок, послал меня с ними к торговкам на Подол. Когда я вернулся, рыба уже была готова, кучей лежала на столе в мастерской - бронзово сверкающая, головокружительно пахнущая.
Дегтярев задумчиво сидел перед ней, какой-то осунувшийся, усталый, впервые безвольно положив на стол свои прежде такие деятельные руки. Я ничего не понял, но у меня сжалось сердце.
- А ничего рыба получилась! - сказал я.
- Вот именно, что ничего. Запорол! - сказал Дегтярев. - Я ее, проклятую, давно уже не коптил, все перепутал. Стыдно нести.
Он стал осторожно укладывать рыбу в корзину, выстеленную газетами. Я не видел, что он там запорол.
- Вот что. Отнесешь ты, - сказал он. - Скажешь: Дегтярев плохо себя чувствует, не смог. Упаси тебя Бог отковырнуть: они по счету. Пойдешь по Сырецкой, мимо консервного завода, мимо кирпичных заводов, дорога свернет влево в гору; иди по ней долго, увидишь военный лагерь с вышками, в воротах скажешь: "Это пану официру Радомскому". Объяснишь ему, что я болен и не мог прийти. С корзиной отдавай, обратно ее не неси.
- Корзина новая...
- Черт с ней. И не говори, что я испортил, он, может, еще и не поймет. Отдал - и ходу домой. Понял?
А чего тут понимать? Я взвалил тяжеленную корзину на плечо (вечно болит, натертое до крови коромыслами) и потопал. Уже выбился из сил, едва дойдя до Сырецкой. Но я знаю это: вроде сил уже нет, а тащишься и тащишься, и всё они откуда-то есть.
Садился отдыхать с наветренной стороны, чтобы не слышать этого проклятого запаха копченой рыбы.. И миновал консервный завод, и миновал кирпичные, и дорога пошла налево в гору.
Уж так я был рад, такой довольный, когда увидел, наконец, слева от дороги военный лагерь. А здоровый он был, собака, я все шел и шел, а ворот не видно.
Щиты: "ЗАПРЕТНАЯ ЗОНА. ПРИБЛИЖАТЬСЯ БОЛЕЕ ЧЕМ НА 15 МЕТРОВ ЗАПРЕЩАЕТСЯ. ОГОНЬ ОТКРЫВАЕТСЯ БЕЗ ПРЕДУПРЕЖДЕНИЯ".
Поэтому я инстинктивно жался к правой обочине и косился на часовых на вышках. Проволока была в три ряда, и средний ряд на чашечках, явно под током, значит, лагерь был очень важный, может, далее секретный.
Доплелся, наконец, до угла, где были ворота. Решил, что тут пятнадцатиметровая зона недействительна, подошел к часовому, который скучал, опершись о столб ворот.
- Пану официру Радомскому, - сказал я, показывая на корзину.
Он кивнул на длинное приземистое строение тут же у ворот, что-то сказал, я понял только одно слово "вахштубе" - караулка. Я поднялся по ступенькам на крыльцо, вошел и очутился в длинном коридоре. Никого не было, только слышался стук пишущей машинки, и я пошел на него. Дверь в комнату была приоткрыта, несколько девушек болтали - наши, местные, секретарши, что ли. Как в какой-нибудь конторе - забрызганные чернилами столы, счеты, расчерченные ведомости со столбиками цифр. Девушки были по-куреневски красивые:
розовощекие, полненькие, в кудряшках; они уставились на меня.
- Это пану официру Радомскому, - сказал я свою фразу.
- А-а! Ставь сюда.
Одна из девушек помогла мне водрузить корзину на стол и сразу полезла под бумагу, переломила рыбу:
- Ого, ничего... м-м... а вкусно!
Они окружили корзину и своими полненькими пальцами в чернилах стали рвать рыбу и класть в рот, простые такие, озорные куреневские девчонки. Я забеспокоился, но раз они так храбро уцепились за эту рыбу, значит они имели право, так я подумал - и обрадовался, что она им понравилась. Жрите на здоровье.
- Это от Дегтярева, он болен, не мог прийти, - сказал я, завершая свою миссию.
- Ага... м-м... передадим. Спасибо.
Я и ушел, правда, немного беспокоясь, что не отдал лично "пану официру", они же могут половину слопать. А потом я пожалел, что сам не съел хоть самую малую рыбку: никто и не собирался их пересчитывать.
Дегтярев необычайно обрадовался, когда я вернулся и дал полный отчет, как и кому вручил рыбу. Ему не понравилось, что я отдал не самому "пану официру", но когда я описал, как секретарши ели и хвалили, он вскочил, заходил по комнате.
- Это хорошо, может, даже лучше! Они, дуры, не поймут. И пальчики облизывали? Слава Богу, может, эта пертурбация сойдет. Больше не возьмусь, ну ее к дьяволу. Фу, слава Богу! Чеши домой, больше работы нет.
Я ушел, недоумевая, почему всё это так его встревожило. Ну, даже если и испортил рыбу, подумаешь, велика беда. Понимаю, конечно, что ему, как мастеру, стыдно перед немцем-заказчиком, судя по всему лицом важным...
И вдруг я подумал: постой, где ж это я был? Ведь это - тот лагерь над Бабьим Яром, о котором говорят ужасы. Но у меня, уставшего и обалдевшего от этой корзины, не увязалось, что я подхожу к нему с тыла. Возили-то в него из центра города, через Лукьяновку, а я пришел через Сырец, с тыла.
Значит, Дегтярев там был - и вышел? За что, как? За золото, за корзину рыбы? И мое счастье было именно в том, что "пана официра" не оказалось: а ну рассердись он, что Дегтярев не пришел, ведь он мог бы оставить меня. Ах ты ж, гад подлый, послал меня вместо себя! Как на минное поле.
Я стал вспоминать эту колючую проволоку под током, вспомнил, что видел во дворе унылых военнопленных, но не присматривался: где их теперь нет? И слышал выстрелы за бараками, но не прислушивался: где теперь не стреляют? Я как воробей, прилетел в клетку и улетел, и мне повезло.
И, во всяком случае, мне вообще до сих пор здорово везет, я не знаю, кого уж за это благодарить, люди ни при чем. Бога нет, судьба - фунт дыма. Мне просто везет.
Совершенно случайно я не оказался в этой жизни ни евреем, ни цыганом, не подхожу в Германию по возрасту, меня минуют бомбы и пули, не ловят патрули, из-под трамвая я чудом спасся, и с дерева падал - не убился. Боже мой, какое везение!
Наверное, вообще в жизни живут только те, кому здорово везет. Не повези - и я в этот момент мог бы сидеть за проволокой Бабьего Яра, случайно, нечаянно, допустим, только потому, что "пан официр" оказался бы не в духе или вдруг оцарапал десну рыбьей костью...
Я прошел немного по улице как пришибленный. Уже вечерело, тучи были тяжелые и лиловые. Опять бессильно прислонился к забору. Мне стало так тошно, такая тоска, что хоть бери и тявкай.
Невыносимое ощущение духоты; молчаливый мир; багровые полосы по небу. Я почувствовал себя муравьишкой, замурованным в фундаменте. Весь мир состоял из сплошных кирпичей, один камень, никакого просвета, куда ни ткнись головой - камень, стены, тюрьма.
Во мне было море отчаянной животной тоски. Это же вдуматься: земля - тюрьма. Кругом запреты, все нормировано от сих до сих, все забетонировано и перегорожено, ходи только так, живи только так, думай только так, говори только так. Как это, зачем это, кому надо, чтоб я рождался и ползал в этом мире, как в тюрьме? Настроили заграждений не только для муравьишек - для самих себя! И называют это жизнью.
Несчастные люди, за что на вас такое? Рождаетесь, как голодные, холодные, бездомные щенята на мусорной куче. И дождь вас хлещет, и морозы губят, и прямое уничтожение. И удрать никуда невозможно, и спрятаться - некуда. Да где же эта самая справедливость, где же вы, умные люди, на сеете?
Выбросьте из словарей слово "человечность". Нет такого понятия. Нет никакой человечности на земле.
без учета курсива