ФИЛОН АЛЕКСАНДРИЙСКИЙ

Т В О Р Е Н И Я

Жду Ваших писем!

=ГЛАВНАЯ =ИЗРАНЕТ =ШОА =ИСТОРИЯ =ИЕРУСАЛИМ =НОВОСТИ =ТРАДИЦИИ =МУЗЕЙ =АТЛАС =

О добродетелях (Книга 1, О посольстве к Гаю [1])

1

Долго л мы, старцы уже, все будем детьми малыми, телом дряхлые, но душою вовсе незрелые, почитающие шаткое из шатких — судьбу — самым непреклонным, а природу, крепче которой ничего нет, самой ненадежной? Ибо поступки наши подобны ходам по игральному полю: мы думаем, что данное судьбой, вернее даримого природой, а данное природой обманчивее, чем дары судьбы. А все потому, что, не умея видеть грядущего, мы служим настоящему, вверяясь чувству, которое давно уже сбилось с пути и нас теперь сбивает, а не рассудку, который никогда с дороги не собьется, ибо глазу доступно лишь явное и близкое, рассудок же опережает взор и видит невидимое и грядущее, но это свойство (рассудком видеть больше, чем глазом) мы губим: кто пьянством и чревоугодьем, а кто невежеством — худшим из пороков. А между тем в наше время решилось множество важнейших вопросов, и это сделало возможным убедить и неверных в том, что Бог промыслит все дела людские, в особенности — племени коленопреклоненного, назначенного тому, в ком причина всего, — отцу и царю Вселенной.

На языке халдеев это племя зовется «Израиль», а ежели перевести на эллинский, то «Зрящий Бога»[2], и это узренье Бога я ставлю выше всех прочих вещей, для каждого (из нас) и вместе для всех людей. Ведь если облик старших, учителей, правителей, родителей нас побуждает к стыдливости, благопристойности и ревностному стяжанию жизни целомудренной, то какой же столп добродетели и совершенства мы можем найти в душах, обученных быть выше всего тварного и видеть божественное и бессмертное — Высшее Благо, Красоту, Счастье, Блаженство, все, что поистине лучше блага, прекрасней красоты, блаженнее блаженства, счастливей счастья, если вообще возможно что-либо более совершенное, чем эти вещи.

Ведь разум[3] не умеет достигнуть неприкасаемого и никак не осязаемого Бога, но поворачивает вспять, бессильный подобрать главные слова, чтобы с их помощью подступиться к объяснению — не говорю сути Его (ибо даже если все небо обратится в говорящий голос, чтобы вещать об этом и только об этом, то и у него не станет слов), но способности хранить нас, устрояя, царствуя, промысляя и совершая все прочее, чтоб нас облагодетельствовать или покарать; впрочем, и кары господни мы поместим в число благодеяний, не только потому, что они суть часть законов и установлений (закон ведь двояк по своей природе — он поощряет хорошее и карает дурное), но и потому, что наказанье нередко вразумляет и наставляет заблудших или, во всяком случае, тех, кто с ними рядом (ведь когда карают одних, другие трепещут, как бы и с ними не случилось что-то подобное, и так исправляются нравы).

2

Так вот, найдется ли кто-нибудь, кто, видя Гая после кончины Тиберия[4], когда он восприял власть надо всем миром, не мятежным более, но пребывающим в благодати, все части коего были слажены и созвучны — восток и запад, юг и север, когда варвар с эллином, воин с мирным гражданином, муж государственный с военачальником вместе вкушали плоды единомыслия и мира, не восхитился бы и не был поражен невероятным и неописуемым счастьем Гая, коему достались в удел все мыслимые блага: кладовые с несметными богатствами — и серебро, и золото, и в слитках, и в монетах, и в кубках, и в иных предметах, что создаются для красоты, и войско неисчислимое — пехота и конница, суда и корабли, доходы, текущие рекой, власть — и не только над большей и лучшей частью мира (она-то по праву и зовется «миром»), границы коей идут по Рейну и Евфрату, и струи Рейна отделяют нас от германцев и прочих племен, весьма звероподобных, Евфрат же — от парфян, сарматов, скифов, кои ничуть не менее дики, — в удел ему досталась власть, границы коей проходят там, где солнце всходит, и там, где спать оно ложится, в глубинах океана и в небесных высях? И всем это было в радость — и римскому народу, и всей Италии, и племенам азийским и европейским. Ведь ни один из самодержцев — предшественников Гая — не вызвал такого восторга, причиной коего была отнюдь не надежда на обретенье благ для общества и для себя и на обладанье ими, нет, все полагали, что удача к ним повернулась полностью — удача, готовая разразиться счастьем.

Да, в те поры что был ни город — то алтари, святилища и жертвоприношенья, белые одежды, цветы в кудрях, и радостно сияющие лица, и благость, в них светящаяся, и празднества, и всенародные собранья, и состязанья Муз, и конские ристанья, гулянья, флейты и кифары ночь напролет, услады и всевозможные наслаждения для каждого из чувств. В те поры богатые не подавляли бедных, безвестных — знаменитые, заимодавцы — должников, хозяева — рабов, то время всех уравняло, так что Кронов век — тот, о котором пишут поэты, — уже не казался вымыслом и сказкою: все было цветенье и изобилие, спокойствие и безмятежность, веселье сердца от утра до утра, везде и всюду, не прерывавшееся семь первых месяцев. А на восьмом Гай был поражен тяжким недугом: здоровая умеренность, которой он еще недавно, при жизни Тиберия, был привержен, сменилась излишествами. Тут крепкое вино, и лакомства, и аппетиты, коих не утолить, хотя пустоты тела более не вмещают, и тут же горячее купанье, рвота, и снова вино без меры, и новое алканье новых яств, и похоть, насытить которую могли и мальчики, и женщины, тут было все, способное разрушить душу, тело и все их скрепы. Кто держит себя в узде, тому наградой сила и здоровье, а плата за распущенность — бессилье и болезни, идущие об руку со смертью.

3

Когда повсюду узнали о Гаевом недуге (в ту пору суда еще ходили — было начало осени, когда купец пускается в морскую дорогу последний раз, стремясь вернуться к родимым гаваням, где б он ни оказался, особенно если задумал не зимовать в чужих краях), люди оставили привычку к роскошествам и сделались угрюмы; в печальное раздумье погрузился каждый дом и каждый город, и общая печаль равнялась весом недавней радости. Ибо весь мир занемог вместе с Гаем, страдая, однако, куда сильней: ведь Гаева болезнь терзала лишь его тело, а общий недуг затронул все — спокойствие души, покой страны, надежды, право на блага и вкушенье оных. Ибо мысли вертелись вокруг одной оси: как много зла рождается безвластьем, и сколь оно ужасно — голод, войны, опустошенья, грабежи, потеря состояния, плен, страх рабства или смерти, и как неисцелимо это зло, если не прибегнуть к единственному снадобью — выздоровленью Гая.

Так вот, как только Гаю стало легче, слух об этом тотчас донесся до самых дальних рубежей, ибо молва — отличная бегунья, и каждый город пришел в волненье и жаждал уже лучших новостей, покуда, наконец, не принесли благую весть: Гай совершенно здоров; и тут все вновь возрадовались сердцем, и каждый остров, каждый материк счел спасенье Гая собственным спасеньем. И не упомнить, чтобы еще в какой-нибудь земле когда-нибудь какой-нибудь народ так радовался обретенью властителя или его спасенью, как радовался мир и воцаренью Гая, и его исцелению. Казалось, что все сейчас только обратились от жизни стадной и животной к законам и порядкам, общим для всех, или, оставив уединенное житье в пустынях и предгорьях, поселились в городах за крепкими стенами, как будто некий пастырь или вожак, их укротивши, собирает в стадо, и вся их жизнь попадает под некую опеку; все ликовали, не зная правды: ум человека в слепоте своей не умеет различить истинной пользы, ведомый не знанием, но допущением и догадкою.

4

И вот, по прошествии совсем недолгого времени тот, кто почитался спасителем и благодетелем, как бы изливающим чистые потоки благ на Азию с Европой, чтобы вечным было счастье всех и каждого, переменился круто, и, закусивши, как говорится, удила, стал дик и неистов, или, скорее, просто открыл свою жестокость, прежде умело скрываемую под маскою притворства. Ибо двоюродного брата, оставленного ему в соправители, коему самой природой было положено стать преемником власти (ведь он был родным внуком Тиберия, а Гай — приемным), он убивает: мол, тот злоумышлял против него, хотя сам возраст несчастного свидетельствовал об обратном — он только вышел из детства[5]. И люди говорили, что проживи Тиберий еще немного, и Гая, подпавшего под страшные подозренья, устранили бы, а кровный внук Тиберия стал бы единственным правителем и наследником дедовой власти. Но рок унес Тиберия, и замыслам этим не дано было осуществиться, а Гай считал, что, преступив границу права и справедливости по отношенью к соправителю, он все же избегнет обвинений, если поведет сраженье хитро и умело.

А замысел его был таков. Собрав верхушку, он сказал: «Пусть тот, кто по рожденью мне двоюродный, а по любви родной, делит со мной самодержавную власть; так думал и покойный Тиберий. Однако вы ж сами видите, что он еще совсем дитя и надобны ему опекуны, учителя и наставники. А потому не лучше ли будет, когда с души его и плеч некто, вставший рядом, снимет часть ноши, ибо власть — тяжкое бремя. А я больше чем наставник, учитель и опекун, — отныне я буду ему отцом, а он мне — сыном».

5

Введя такою речью в обман как слушавших его, так и самого отрока (усыновленье было лишь уловкой, имевшей целью лишить Тибериева внука даже тех прав, которые он уже имел, а вовсе не помочь ему обрести желаемую власть), Гай продолжал злоумышлять против законного сонаследника и сотоварища с чувством полной безнаказанности, никого уже не принимая в расчет, ибо по римским законам отец имеет над сыном полную власть, не говоря о том, что непререкаема была власть Гая как самодержца — никто не смел и не мог взыскать с него, что бы он ни сделал.

И вот его соперник повержен в прах безжалостной рукой, а победитель не помнит ни детской дружбы, ни уз родства, ни молодости побежденного — несчастного, обреченного скорой гибели соправителя своего и сонаследника, в ком люди чаяли со временем увидеть и самодержца, ибо Тиберию он был роднее всех (те, кто теряют сыновей, обычно видят их во внуках). И говорят еще, что этого несчастного заставили наложить на себя руки в присутствии центурионов и хилиарха, коим не велено было брать грех на душу — дескать, потомки самодержца не должны принимать смерть от чьей-нибудь руки (так в беззакониях своих Гай помнил о законе, в делах богопротивных — о благочестии, как будто насмехаясь над самой природой правды); но мальчик, совершенно беспомощный, ибо никогда не видел, как убивают, и не превзошел искусства сражений, коему обучают ввиду грядущих битв тех мальчиков, которых растят для власти, сначала подставил шею и просил бывших при нем воинов убить его — те не смогли; тогда он сам взял меч и в неведении и неопытности своей стал расспрашивать их, куда лучше метить, чтобы ударить наверняка и тем прервать свою жалкую жизнь. И воины, давая словно бы уроки несчастья, стали наставлять его и указали место, куда он должен направить меч, а бедный юноша, усвоив свой первый и последний урок, стал самоубийцей поневоле.

6

И вот, выиграв это первое и главное сраженье, когда не осталось уже ни единого дольщика верховной власти, на чью сторону могли бы переметнуться иные из прямых предателей или из тех, кто колебался, Гай тотчас же стал умащаться для другой схватки — с Макроном[6], который всегда был с Гаем и плечом к плечу сражался за его власть, не только когда Гай уже обрел ее (прислуживать успеху — дело льстецов), но и прежде, когда эту власть еще нужно было взять. Ибо самодержец Тиберий, имея глубокий ум и умея лучше всех проникнуть в чужие тайные помыслы, будучи настолько же проницательным, насколько удачливым, нередко смотрел на Гая косо, подозревая, что тот настроен против всего дома Клавдиев и привержен лишь материнской ветви (и потому Тиберий боялся, что его юный внук, случись ему остаться одному, погибнет), для власти же — и столь великой власти! — непригоден как из-за природного неуменья сходиться и общаться с людьми, так и в силу неровности нрава, ибо виделось в Гае что-то странное и безумное: непредсказуемы были и речи его, и поступки. Этой беде Макрон старался помочь как мог, рассеивая подозрения Тиберия и в первую очередь те, к которым более всего, казалось, влеклись мысли самодержца, питаемые непрерывным страхом за внука.

Макрон представил дело так: Гай благомыслен и послушен власти, двоюродному брату уступает во всем, так что, пожалуй, захочет уйти с дороги и всю власть предоставить ему — такова его привязанность к родным; а скромность всегда вредила людям, вот почему и Гая, бесхитростного и простого, считают лукавым. Когда же Макрон исчерпал все доводы, но Тиберия не убедил, он попытался заключить как бы некий договор: «Я ручаюсь за него, — сказал он, — и слову моему можно верить, я показал вполне свою приверженность власти Цезаря и лично Тиберию, когда мне вручили судьбу Сеяна[7] с тем, чтобы я подступился к нему и уничтожил его!» В конце концов Макрон преуспел со своими хвалами Гаю (если вообще подобает называть хвалою то, что на самом деле есть защитительная речь такого свойства, когда прямого доказательства вины найти не могут, а обвинения темны и неопределенны), произнеся перед Тиберием все слова, какими только можно восславить родного брата или сына. И дело тут было не только в том (как полагали многие), что Гай ответно помогал Макрону, имея огромный или даже наибольший вес в верхах, — другой причиной (о ней обычно умалчивают) была жена Макрона[8]: день изо дня она питала и растила в муже стремление ревностно помогать юному Гаю. А как подчинить себе мужа и сбить его с толку, жена прекрасно знает, особенно распутная, ибо сознание своей вины делает ее еще более льстивой. А муж, не ведая, что дом и брак его подточены, и принимая лесть за чистейшее расположенье, дается в обман и, запутавшись в расставленных сетях, не видит, что к нему тянутся злодейские руки, считая, что это руки друга.

7

Как всякий добрый мастер, Макрон хотел, чтобы дело его рук было прочно, чтобы никто — ни сам Макрон, ни кто другой — не мог его разрушить. И вот, стоило ему увидеть, что Гай среди пирушки задремал, он непременно будил его, заботясь равно о приличьях и безопасности (ведь спящий — легкая добыча); а если Гай смотрел на исступленные пляски, порой и сам вступал в круг пляшущих, или потешался, как маленький, глумливыми и непристойными сценками, хотя подобало ему лишь улыбаться с достоинством, или подпевал кифареду либо хору, хотя сравниться с ними в умении не мог, тогда Макрон, сев или возлегши рядом, пытался его урезонить. И часто, наклонившись к уху Гая, дабы никто не слышал, он мягко вразумлял его: «Когда ты смотришь на игру актера, иль слушаешь певца, или кого-то другого из тех, что действуют на наши чувства, неприлично тебе уподобляться присутствующим или кому бы то ни было; напротив, воспринимая жизнь (любую из ее сторон) ты должен быть выше всех настолько же, насколько сам возвышен счастьем. Ибо нелепо властелину земли быть пораженным какой-то песней, пляской или хлестким словцом, или чем-либо подобным, в то время как ему пристало всегда и всюду помнить и власть свою; он словно бы пастух при стаде, умеющий извлечь из всякого слова и всякого дела нравственную пользу». И продолжал: «Когда тебе случается бывать на состязаниях в театре или палестре, на конских ристаниях, ты думай не о самих этих занятиях, но о том, что в них может способствовать нравственному совершенствованию, и рассуждай так: “Вот вещи, в которых нет пользы для человека, одно лишь услажденье и удовольствие для зрения и слуха. Но как старательно иные над этим трудятся, стяжая восторги, похвалы, подарки, почести, венки, дабы их слава разносилась повсюду! А что делать человеку, владеющему высшим и величайшим искусством? А высшее и величайшее искусство — это искусство власти: оно не позволяет пропасть ни пяди пахотной земли, будь то равнина или горы, она дает купцам бестрепетно везти товар по всем морям, и страны, страстно желая общности, ведут взаимные расчеты, получая то, в чем есть нужда, и возвращая долг тем, что сами имеют в избытке. Вражда же никогда не правила миром, ни, даже сколько-нибудь крупными частями его (Европой или, скажем, Азией); вползая подобно ядовитому гаду, она находит себе укромный уголок в одной только душе, в одном только доме или даже — если уж слишком осмелеет — и в целом городе, но в более обширный круг народов и стран ей не вступить, особенно с тех пор, как род ваш, поистине возвышенный[9], взял бразды правленья в свои руки: всю пагубу, которая цвела и почиталась, сослали в самые глухие земли и глубоко под землю, а выгоду и пользу вернули нам из ссылки, из мест, где кончается земля. Теперь все это в твоих руках.

А потому, поставленный Природой у кормила, веди вперед корабль человечества с осторожностью и знай для себя одну лишь усладу и радость — быть благодетелем своих подданных. Ибо каждый гражданин вносит в общую трапезу свою долю, и доля правителя такова: принимать решенья ко благу подданных, их исполнять и расточать добро щедрой рукой и щедрым помыслом, приберегая лишь то, что кажется необходимым приберечь ввиду неясности грядущего”».

8

Такими заклинаниями несчастный пытался исправить Гая. Но тот, имея пристрастие к раздорам и распрям, не внял, напротив, он откровенно выказал свое пренебреженье. Увидит, бывало, издали Макрона и заводит такую речь на радость окружающим: «А вот идет учитель того, кому учиться уже не надобно, наставник того, кто вышел из детства. И этот человек учит уму того, кто много его умнее, думает, что достойно самодержца повиноваться подданному! Он полагает, что владеет наукой власти и сам способен преподать ее, но кто его учил этой науке, я не знаю. А у меня уже с пеленок было бесчисленное множество учителей — отцов, дядьев и братьев, племянников и дедов, и предков вплоть до зачинателей нашего рода, и все они, доводясь мне кровной родней с обеих — и с материнской, и с отцовской — сторон, владели самодержавной властью, не говоря о том, что в самом их семени заложены были некие царственные способности к властвованию. Ибо наследственные признаки — залог не только телесного (в облике, в сложении, в движениях) и душевного (в решеньях и поступках) сходства, они даже несут в себе отчетливое сходство в умении властвовать. И вот меня, которого еще в утробе природа изваяла самодержцем, какой-то невежда имеет наглость учить! Меня, знатока! И по какому праву недавние простые граждане заглядывают в замыслы властителей души? Однако они, будучи едва ли посвящены в таинства, имеют бесстыдство вести себя подобно верховным жрецам и творить обряды в святилище власти!»

Так понемногу Гай начал выходить из-под опеки Макрона и строить против него обвинения — ложные, но убедительные и ловкие, ибо недюжинные натуры обычно мастерски строят правдоподобные доводы. Гай обвинял Макрона в том, что тот ведет такие речи: «Мол, Гай — мое творенье, и мое участие в его рождении, пожалуй, большее и уж во всяком случае не меньшее, чем собственных родителей; когда Тиберий жаждал его крови, он был бы не единожды, но трижды уничтожен, когда бы не я и не мои увещеванья; а после кончины Тиберия я передал всех своих воинов в его распоряженье[10], наставив их так: нам надобна теперь только одна рука, тогда и власть ни в чем не понесет ущерба».

Иные всему этому верили, не зная, что перед ними обманщик, ибо тогда еще не обнаружились притворство и многоликость Гая. И вот несчастный Макрон вместе с женою устранен. Так отплатили ему — худшим из наказаний! — за непомерную его благонамеренность. Такова благодарность неблагодарных: по всей строгости взыскивают они со своих благодетелей за оказанную им помощь. Так заплатили и Макрону, который действовал от души, со всевозможным усердием и честно, сначала — чтобы спасти Гаю жизнь, потом — чтобы вся власть досталась только ему: говорят, беднягу заставили покончить жизнь самоубийством, и та же участь постигла его жену, хотя она как будто была когда-то близка с Гаем, но ни один, как говорится, из колдовских напитков любви не пьется слишком долго, ведь вкус изменчив.

9

После заклания Макрона с семейством Гай стал собираться с силами для нового коварства, третьего и еще более ужасного.

У Гая был тесть, Марк Силан[11], муж достойный и славного роду. Хоть дочь его скончалась рано, он относился к Гаю со вниманием, питая к нему привязанност