Йосеф Менделевич

Операция "СВАДЬБА"

ЖДУ ВАШИХ ПИСЕМ

=ПРАЗДНИКИ =НА ГЛАВНУЮ=ТРАДИЦИИ =ИСТОРИЯ =ХОЛОКОСТ=ИЗРАНЕТ =НОВОСТИ =СИОНИЗМ =

Глава четвертая: ЭТАПОМ В СТУДЕНЫЙ ЕГИПЕТ

По правилам политических заключенных положено этапировать отдельно от уголовных, в условиях более или менее сносных, но нас всех везут вместе.

В камеры вагонзака вместо девяти человек загоняют по восемнадцати. Мы с Хаимом оказались в одной из них. Окна закрыты, дышать нечем, накурено. Сели у дверей - все больше воздуха. И сразу окрик:

- Евреи уже устроились! А ну, уступи место! Дай тоже подышать!

Разделись до пояса, до грязных маек. Запах пота и махорки. Сидим молча, и вдруг Хаим вскакивает:

- Откройте окна! Задыхаемся!

Весь вагон подхватывает его вопль:

- Кончайте издеваться! Вы что, задушить нас вздумали!

Солдаты засунули палки в щели окон, чтобы хоть немного поступал свежий воздух.

Наконец поезд тронулся. Стало легче. Повели в туалет - на стоянках запрещено им пользоваться. А то уж совсем невтерпеж: как только погрузились в поезд, арестанты набросились на еду, которую выдали на два дня. Животы разболелись, а в туалет нельзя. И вот только теперь повели. Дверь оставляют открытой. Наблюдают, как оправляется заключенный. Хаим опять возмутился:

- Позовите полковника! Мы что - гомосексуалисты?

Полковник не показывается. Приближается наша очередь. Хаим поднял такой шум, что явился удивленный полковник.

- Вы что, издеваетесь над нами? - не унимался Хаим. - Думаете, у нас стыда нет?

Полковнику сама мысль о стыде, казалось, не приходила в голову. Он с интересом посмотрел на арестанта.

- За что сидите?

- Я - еврей.

- Понятно, - многозначительно протянул начальник и приказал специально для нас закрывать дверь в туалет, пригрозив при этом наказанием в лагере.

Поезд приближался к небольшой станции. В кустах у перрона группа парней и девушек играла в карты и пила водку. Девочка несла из ларька большую буханку хлеба. Женщина тащила пьяного из привокзального буфета. Наверно, муж. Тот материл ее вовсю. Воскресенье. Выходной. Серый пыльный день. Вот что мне предлагают взамен святой субботы... Неужели эти пьяные распущенные люди меньше меня нуждаются в "исправлении" и "перевоспитании"? Моих попутчиков такие мысли не волновали.

- Эх, сейчас бы бутылку водки!

- Смотри, смотри, как она ему врезала! Во дает! Ну и баба!

А как в Израиле? Неужели и там увижу подобную серую картину? Молодых людей, бессмысленно убивающих время, грязный запущенный квартал? И я тоже все это отвергну, как отвергаю сейчас? Нет, дело не в том, что здесь грязно и скучно, а там, куда я стремлюсь, - чисто и весело. Даже не зная Израиля, я не воображал, что он внешне резко отличается от других стран мира: города, мол, не те, деревни - не те, и даже грязь какая-то иная. Нет, каким бы он ни был, он - мой. Эту простую истину я не из книг вычитал. Она давно сидела во мне. Она - от Б-га.

Мы продвигались в глубь России. На третьи сутки рано утром я освободил верхние нары для очередной смены. Прильнув к решеткам двери, старался глотнуть свежий воздух. Вдруг глаза мои уперлись в вереницы оранжевых контейнеров на соседних путях. На них черной краской выведено "Мade in USA" и название фирмы-поставщика. Имя, как будто, еврейское. Вот американские евреи торгуют с Россией, а "русских" евреев в это время везут в концлагерь, на Урал. Интересно получается: еврей в Америке озабочен доставкой товара. Он вполне приличный, уважаемый человек, у него хорошие жена и дети, и от того, что он не поможет какому-то Йосефу Менделевичу, он не лишится уважения ни фирмы, ни родных. Действительно, разве можно помочь всем и всех утешить?! Тогда зачем об этом думать?

Но вот и конечная станция. Надзиратели, конвой, охранники засуетились:

- А ну, живо собирайся! Живо! Торопись!

Заключенные, после четырех суток в душных вагонах, кинулись к своему "скарбу". В тесноте камеры натыкались друг на друга, поспешно хватая свои нехитрые вещи, отбрасывая мешавшие или прихватывая с собой чужие. Под дулами автоматов выпрыгиваем из вагонов. Нас погружают в открытые грузовики. Приказывают сесть на настил. У бортов автоматчики с собаками. Раннее утро. Холодный как лед воздух и рой комаров. С интересом смотрим по сторонам - давно не видели открытого пространства и леса. Удивительно создан человек: везут неизвестно куда, никто не знает, что с нами будет, и сами мы как животные в клетке, в загоне, - и все-таки:

- Смотри, смотри, ворона летит! Ой, какая черная!

- Гляди, гляди, елки-то какие!

- Гляди, горы, горы настоящие! Из камня!

Наш этап постарались оформить с пышностью похоронной процессии. Впереди грузовиков "с опасным грузом" - две милицейские машины с белыми и красными полосами, по бокам - мотоциклисты в белых шлемах и белых ремнях. На перекрестках - регулировщики. Ни одного человека на улицах города с семидесятитысячным населением. Вероятно, запретили выходить.

Машины шли не быстро, и мы смогли рассмотреть этот словно вымерший город. Дома напоминали мышиные норы в свалке мусора. В центре, на десятиметровой колонне, возвышался каменный идол - Ленин. Город пересекала река. На одном ее берегу - серые каменные дома; на другом - деревянные, почерневшие от времени и копоти, и кое-где - кирпичные. Проехали мимо базара - без продуктов и покупателей. Миновали и какие-то маленькие заводишки с громкими названиями "Заря коммунизма", "Свет Ильича". При выезде из города я заметил, как в окошке чистого домика колыхнулась занавеска.

Наконец въехали в лес, через который проходила немощеная дорога. Начало швырять из стороны в сторону и трясти. Конца пути не видно. Когда же приедем на место? Полдня не оправлялись. Начался ропот, беспокойство. Начальник колонны приказал остановиться. Офицеры подошли к машинам:

- Оправляться в лесу не разрешается - не хватает солдат для охраны. Можете мочиться прямо с бортов машины.

Приказ был настолько нелепым, что заключенные не двинулись с места.

- Вы что нас за людей не считаете? Дайте сойти вниз!

Но офицеры не шутили и ничего зазорного не видели в своем приказе. Тогда наиболее слабовольные стали мочиться прямо с бортов. Я, как всегда, пострадал больше других: сидел с края, и процедура совершалась над моей головой. Солдаты держали автоматы наготове. Но все кончилось благополучно, и машины помчались дальше. По дороге попадались грязные деревни с полуразрушенными церквями. Трудно определить, в какой год мы въезжали: в 1972 или в 1952.

Так прошло еще около часа, мы все углублялись в лес. На подъеме дороги увидели длинный серый забор, а за ним ряд грязно-белых строений. Лагерь. Рядом с ним убогая деревня с некрашеными бревенчатыми домами. Казалось, в этом месте уже лет двадцать не живут и его "расконсервировали" специально для нас. Лагерь ВС 389/36 расположен в сорока километрах от города Чусовой, у поселка Кучино, на реке Чусовая, на болоте.

До нас в лагере содержалось пятьсот бывших работников карательного аппарата: милиционеры, следователи, прокуроры, судьи. Это был специальный лагерь для тех, с кем в местах общего заключения уголовники обычно жестоко расправляются.

Итак, 17 июля 1972 года двести тридцать человек, в том числе и я, оказались в этой зоне. Здесь я пробыл до конца срока, с трехлетним тюремным перерывом, и 18 февраля 1981 года прямо с завода, через дом охраны - на волю. Но все это впереди. А пока машины по одной въезжали в ворота лагеря и после осмотра - в зону.

Страшные годы, проведенные здесь, сформировали меня. Кто знает, каким был бы я, если бы приехал в Израиль, не пройдя через все эти испытания? Мне не понять замысла Б-га, Который испытывал меня в рабстве одиннадцать лет. Я предпочел бы приехать в Израиль юношей и учиться в ешиве, а не тратить время на горькую тюремную науку. Горькую даже не столько от тягот лагерного режима, сколько от каждодневных мелочей, на которые ты невольно размениваешься, находясь в этой клетке. Душа заперта в тесном мире режимных правил, и ты натыкаешься на них каждый раз, когда хочешь быть самим собой. А необходимость как-то уживаться с тюремными порядками отбирает много душевных сил. Что я вынес из лагерной жизни? Умение ориентироваться в разнообразных жизненных ситуациях, разбираться в людях, понимать самого себя. Впрочем, однозначно ответить на этот вопрос невозможно. Но было там нечто, не поддающееся определению, истинное, идущее от Б-га.

Мои тюремные и лагерные уроки - это познание и неудовлетворенность. Поиск и открытие истины. И снова поиск, ибо истина беспредельна. Почему это происходило именно в тюрьме? Потому что там давление на человека доведено до предела и все обнажено. Познание в лагере - истинное. Оно запечатлевается в мозгу, в сердце, в клетках тела. Это процесс таинственный и не поддающийся объяснению. И поэтому не следует искать в моем рассказе описаний тюремной жизни, о которой много писалось и до меня. Я хочу передать самое сокровенное: путь к познанию абсолютной истины и стремление к совершенству, к тому, что присуще одному лишь Б-гу...

Из состояния задумчивости меня выводит сержант. Большими ручищами он отвинчивает крышку баночки с медом, в которой спрятаны деньги. Сует туда свой красный нос:

- Что это?

- Мед.

Ну, кажется, пронесло. Отдает банку. Берет книгу и трясет ее, повернув корешком вверх: ничего не выпадает. Обыск окончен. Свалены в кучу вещи, отобранные у нас в Мордовии и привезенные сюда в специальном вагоне. Там мои хорошие сапоги, теплый свитер и кипа. Боком продвигаюсь к своему мешку и, воспользовавшись моментом, когда красномордый отвернулся, вытаскиваю оттуда свою кипу. "Операция" прошла успешно. Наконец разрешают войти в жилую зону. Сегодня в лагере праздник - прибыла новая партия. Начальники бодры и веселы. Точно у них первое мая. Стоят и рассматривают новоприбывших; как покупатели живого товара. Да еще и замечания отпускают:

- Бороды?! Не положено!

- Вы что, верующие? Ну и распустили вас в Мордовии! Ничего, мы вас тут возьмем в руки!

Намерения начальства меня давно уже не пугали. Их усердия надолго не хватит.

Веселый, словно напившийся свежей крови, капитан Журавков командует:

- Стройся! Шагом марш в баню!

Топаем в баню. Там все-таки теплая вода. Хорошо после дороги. Сразу же начинаются встречи. Вот подошел Ури. Михаэль уже помылся. Знакомлюсь с Шабтаем, он "проходил" по кишиневскому процессу и осужден на пять лет строгого режима. Итак, в зоне собирается еврейская компания.

- Всем бриться. Бороды носить не положено, - прерывает наши разговоры Журавков, единственный одетый среди голых.

- Менделевич, вам сколько осталось сидеть?

- Десять лет!

- Вот видите! Стоит ли рисковать! Побрейтесь - лучше будет!

Я его не слушаю. Выходим с ребятами из бани, договариваемся о встрече. Ашер Фролов сварит чай.

Удивительно, как студент университета может перевоплотиться в такого типичного арестанта. Высокий, одетый во что-то серое, рыжебородый, со сползающими на нос очками. Разводит огонь, пристраивает котелок на два литра воды. Наш костер не единственный. Многие зэки кипятят воду для чая. Как серые мыши, все копошатся в мусоре, собирая палочки и прутики, и бросают в огонь.

Мы располагаемся между бараком и столовой. Шабтай, Михаэль, Марк, Ашер, Ури, Гриша, Хаим и я. Все принесли фотографии и открытки, полученные из Израиля. Это помогает нам знакомиться друг с другом. Больше всего открыток у Шабтая. Он хорошо знает историю и географию нашей страны. Когда он о ней рассказывает, кажется, что он сам уже побывал там.

Мы познавали Израиль из открыток, писем, книг, из сердца. Может быть, поэтому, когда приехали сюда, чувствовали себя так, будто вернулись домой после долгой разлуки.

Однако несмотря на радость встречи, не покидала тревога. Смогу ли тут, как раньше, не работать по субботам? И какая будет работа? Может, тяжелая, после которой останется только в изнеможении свалиться на нары?

Всех прибывших зэков по очереди вызывали к начальнику лагеря Котову, его заместителю по режиму Федорову и заместителю по идеологическому воспитанию Журавкову, первое столкновение с которым произошло у нас уже в бане. Здесь, как и на прежнем месте, роли были заранее распределены: "хорошим" считался Журавков, а "злодеем" - Федоров. Над ними - Котов. Он олицетворял новое явление в советской тюрьме. Во главе лагеря стоял не мрачный кровопийца сталинской эпохи и не старый чинуша, а относительно образованный и относительно молодой человек, которому важно показать, что ему, Котову, эта ответственная должность доверена за личные качества. В беседах с зэками он любил подчеркивать свое превосходство над ними. Он, безусловно, был порождением советской системы и открыто это декларировал.

Натура другого начальника была иная. Она требовала игры, инициативы, создания взрывных ситуаций, дававших возможность манипулировать людьми. Играть, менять роли и маски - есть ли большее наслаждение?

- Что это на вас одежда плохонькая и ботинки совсем прохудились? Надо починить! Кто из начальства мог так спросить? Журавков? Котов? Нет! Это "злодей" Федоров. Круглое лицо, светлые волосы, курносый нос, которым он постоянно втягивает воздух, словно вынюхивая что-то. Глазки маленькие, постоянно красные. Кудирка прозвал его морской свинкой. Но то существо добродушное, не в пример Федорову. В лагере № 35, где раньше находилась женская колония, политические обнаружили надписи на стенах: "Смерть Федорову!" Значит, помучил он их, пока не добрался до нас! Он был тюремщиком по призванию. Он настолько проник в психику заключенного, что всегда безошибочно знал, чего тот не хочет, чего боится, что пытается скрыть, и бил именно в эти уязвимые места. Он изучал и поедал зэка глазами и следил за каждым его шагом. Словом, это был сам злой дух в человеческом облике. У зэков Федоров вызывал чисто физическое отвращение, хотя, в отличие от других тюремщиков, он всегда был аккуратно и чисто одет. Его "дружеское" обращение с заключенными было одним из рабочих приемов.

- Ну что вы все жалуетесь, Менделевич? Мы вас мучаем?! Это антисоветская клевета! У вас есть все: трехразовое питание, вы можете брать книги из библиотеки, а вы всем недовольны. А ну, живо ступайте на свое место и работайте! Лентяй! Вы совсем не хотите исправляться!

- Да я не лентяй вовсе! Я с шестнадцати лет на завод пошел. Меня нечего приучать к труду. Я умею работать. А мой отказ - это протест против ваших издевательств!

- Вот за это я вас накажу!

Труд перевоспитывает человека. Это основной принцип советской идеологии. Весь мир делится на тех, кто трудится и является "лучшей частью человечества", и на тех, кто работать не желает, а только эксплуатирует рабочих. Уголовные преступники честно трудиться не хотят. Чтобы сделать их "достойными" членами советского общества, их надо научить работать. На этом построена система "исправления" преступника. Лагерей, оказывается, нет, а есть воспитательные учреждения - исправительно-трудовые колонии. Наказаний тоже нет, есть исправление - на благо самих же заключенных. И надзирателей нет, есть воспитатели. Политических заключенных в СССР быть не может. Лиц, не согласных с коммунистической идеологией, относят к категории уголовников. Значит, нет разницы между вором и автором антикоммунистического сочинения. Все от нежелания честно трудиться. Поэтому и вора, и ученого "воспитывают" трудом "на благо социалистического общества".

Нередко Федоров делал мне внушение:

- Менделевич, почему не явились вовремя на вызов начальника? Уклоняетесь от работы? Все обязаны трудиться! Если никто не будет работать, умрете с голоду!

Что стоит за этими нравоучениями? Неужели он действительно считает, что я лентяй и меня надо научить работать? Или, понимая, что унижает меня, наслаждается этим? Потому так радостно блестят его красные глазки. Приятно ему, крестьянскому сыну, почувствовать власть над этим очкастым евреем, о котором передают западные радиостанции.

Когда Федорову исполнилось семнадцать, он пошел в армию. Шла война, но ему повезло - послали в училище внутренних войск. Число лагерей в России росло. Там гибли люди как в Маутхаузене или Дахау. Для советских лагерей требовались охранники. Что мог знать парень, выросший в глухой уральской деревне? Только то, чему его учили. Малообразованность в сочетании с бездумной исполнительностью дали превосходные плоды: в двадцать лет Федоров мог штыком выколоть глаза своей жертве и издеваться над пойманным беглецом. К сорока пяти годам он из верного служаки-исполнителя превратился в изощренного садиста.

Не знаю, кто планировал эту дьявольскую систему "исправительных" учреждений и лагерной "психотерапии" с ее специалистами. Может, система выросла сама по себе, как умеет расти только злой сорняк - густо и глубоко. Но несомненно одно: на этой почве процветали Федоров, Котов и им подобный чертополох...

- Менделевич, почему от работы отвиливаете? - очередной окрик начальства.

- Я от работы не отказываюсь. В Мордовии перевыполнял норму и здесь надеюсь тоже!

Моим ответом явно недовольны. Меня привезли сюда перевоспитывать, а, выходит, перевоспитывать не надо - я и так буду работать. Но я не покорился. Значит, нужно найти, к чему бы придраться.

- Почему бороды не бреете?

- Я и в Мордовии не брил.

- Не положено! Сбрейте, иначе - карцер!

- Моя вера запрещает брить бороду. Еврей бороды не бреет.

- На воле будете делать все, что захотите. Вы не в своем Израиле. Здесь выполняйте, что положено.

Тут Котову показалось, что он нашел путь к "перевоспитанию".

- Вы что, верующий?

- Да!

- Ну, ладно! В порядке исключения разрешаю носить бороду. Но если нарушите правила внутреннего распорядка, сбреем.

Его план прост: ради сохранения бороды я стану послушным рабом, а потом и бриться заставят. Ведь при виде бороды другие обязательно спросят: "Почему евреям можно, а нам нельзя? Ясно! Котов сам еврей!" Я окажусь в одиночестве, среди врагов. Никто не поможет мне в трудную минуту. К кому же мне идти за помощью? К Котову, к советской власти? Не знаю, так ли рассуждал Котов. Могу лишь сказать, что в тот момент в моей голове не прокручивались все эти варианты расчетов. Однако я твердо знал: рабом начальства не стану. И чего бы мне ни стоило, выполнять мицвот буду. На Урал я ехал с уже вполне созревшим планом поведения в субботу. Мне надоела неопределенность, а тут еще Котов сказал: "Если верующий, то..."

- Еще хочу добавить, что по субботам не работаю. В Мордовии отрабатывал в другие дни.

Это не совсем ложь: ведь Горкушев знал, что я не работаю. Если не мешал, то не по собственной доброте, а согласовав с начальством.

Федоров навострил уши: не даст ли Котов знак укусить? Нет, не дал. Улыбнулся:

- Ну что ж, если будете хорошо работать...

Ох, эта улыбка советских тюремщиков перед тем, как съесть тебя живьем!

Но я ушел довольный. Ребята меня уже ждали, и мы отправились ужинать. Столовая большая. Длинный стол, за которым разместится человек сорок. Около каждого зэка - кусок рыбы. Посередине столовой - бак, на этот раз с гороховой похлебкой. Ее разливает бригадир. Так из нас, исправно идущих на работу и мечтающих о тарелке горячего варева, хотят сделать рабов.

Возвращаясь с ужина, встречаю довольного Гришу:

- Я им сказал, что тоже верующий, чтобы не брить бороды.

- Но ведь это неправда.

- Подумаешь! Что я им должен правду говорить?

- Нет, не должен. Но ты можешь повредить другим, если узнают, что ты наврал!

- А, обойдется!

Опасения оправдались. На следующий день мне и Хаиму приказали сбрить бороды.

- Но нам начальник разрешил!

- Он и отменил разрешение! Вы его обманули!

- Нет, мы не обманывали!

- Ну, кто-то из ваших! Не хватало еще начальнику разбираться!

Проблема с бородой волновала не только евреев. Еще человек двадцать воспротивились приказу. Назревала голодовка. К нам уже обратились с предложением принять в ней участие. Нужно было решать.

Наш перевод в новую зону был неожиданным, и здесь для нас еще не подготовили рабочих мест. Мы, восемь евреев, думали о том, как тут жить. Однажды вечером собрались в недостроенном административном здании. Зона освещена внутри несколькими фонарями. Вдоль забора через каждые пять метров горели электрические лампы, придавая лагерю вид освещенной сцены, на которой, в глубине, расположилась небольшая группа актеров. Нет, это не актеры. Это мы. Обсуждается вопрос о создании подпольной еврейской организации. Вслух никто не произносит этого слова, но всем понятно, о чем идет речь. И еще: как быть с голодовкой? Присоединиться к ней или нет? Организаторы доверия к себе не вызывают. Мы помнили о голодовке в Мордовии и о ее провале. Посмотрим, что получится теперь.

Котов и Федоров были опытными тюремщиками. Первая их реакция:

- Никаких голодовок не признаем!

Когда на шестые сутки голодающие не смогли уже выйти на работу и остались лежать в бараке, пришли надзиратели и стащили их с нар.

- А ну, лентяи, зарабатывайте себе на хлеб! Мы и мертвых заставим трудиться, а не то что голодающих. Вы и голодаете, потому что лентяи, не хотите работать!

- Нет, в знак протеста против бритья бороды!

- А, за это - пятнадцать суток карцера!

Потащили в карцер. На этом все и кончилось. Не дождались переломного момента и не воспользовались им. Если бы продолжали держать голодовку, кто знает, как повело бы себя начальство. Но они сдались. Это особый дар - уловить момент, когда надо продержаться, чтобы победить. Не уловили - проиграли. А грань - тонкая. Неудачи происходили оттого, что не хватало выдержки. Первым сдался Чесноков. Вышел, стыдливо пряча оголенное лицо. Побрились и остальные. Голодовку сняли. Нам ли не радоваться, что не пошли с ними, вовремя раскусили их слабость. А мы не рады. В лагере часто срываются общие планы. Кто-то подает мысль, и зэки начинают "протестовать". Не будучи уверен в своей правоте, каждый оглядывается на соседа. Хватает сил доехать лишь до первой остановки. Ведь дело затевается не из уверенности, что именно так надо, не из трезвого расчета, а на авось. Все это сопровождается позой, громкими словами о правде, справедливости, чести. Но на первой же остановке до тебя вдруг доходит, что собрались случайные люди и нужно спасать их от позора. Проигрываешь. В следующий раз, когда слышишь слова о чести и достоинстве, ты спрашиваешь:

- Постойте, а вы учли это? А вот это? Готовы на длительную борьбу?

А тебе в ответ:

- Брось ты свои еврейские расчеты! Опустив глаза, отвечаешь:

- Нет уж, я должен сегодня учить иврит, у меня нет времени!

И уходишь, а тебе вдогонку:

- Трус! Предатель! Сами справимся!

И вот "справляются". Но ведь их поражение - отчасти и наше. Теперь, если придется начать общую голодовку, трудно будет поднять людей, а еще труднее доказать лагерному начальству, чтобы на этот раз не ждали легких побед. Что же делать? Проиграли - надо расплачиваться!

Вызывают всех по очереди.

- Менделевич, бриться!

- Не буду!

На меня кидаются охранники, хватают за руки, надевают наручники. Прижав к стулу, сбривают волосы вместе с кожей. Насилие? Но исключительно для соблюдения чистоты и гигиены. Сбрита моя редкая бородка, падает и краса Хаима - густая рыжая борода. Выхожу. Стыдно и обидно до слез. Лицу холодно. Щупаю подбородок - голый, и я словно раздетый. Подходят зэки, молча смотрят на меня, и у них нет слов утешения. Дни проходят как в трауре, делать ничего не хочется. Нас унизили, а сил сопротивляться нет. Как тут не вспомнить о стране, где не бреют насильно и не отбирают ермолок!

- Хаим, знаешь, - решаю я наконец, - ради этого рисковать собой не стану. У меня десять лет впереди, и все эти годы я не могу посвятить борьбе за бороду!

- А я буду. Мне осталось всего восемнадцать месяцев. Как-нибудь выдержу!

Хаима начали преследовать. Каждый месяц одно и то же:

- Симас, заросли уже. Бриться!

- Хаим, тебя как овцу осматривают. Это унизительнее бритья!

- Нет, не сдамся. Буду жаловаться!

И шлет жалобу за жалобой, и спорит с начальниками. Изучил уже все законы о бороде. Докопался даже до такой тонкости, как строчка приказа: "При поступлении в исправительно-трудовое учреждение заключенные подвергаются санобработке со стрижкой волос на всем теле". Вот оно, основание для бритья бород!

- Так ведь написано "при поступлении"! Значит, один раз!

- Нет, дальше сказано: "Санобработка проводится раз в неделю"!

- Про волосы не написано!

- Мы так понимаем и так делать будем! В ваших комментариях не нуждаемся!

Началась война нервов. Хаим прячем подбородок. За ним следят. И все же теплится надежда: "Видишь, уже месяц не бреют, может, уступили!" А на следующий день берут силой, сбивают с ног, выкручивают руки и бреют. Потом еще и в карцер сажают - за сопротивление.

Это была битва за бороду, едва ли не самая "значительная" в истории человечества.

Когда Хаим освободился, я получил от него фотографию. Все, участвовавшие в охоте за бородатым евреем, подходили ко мне и просили:

- Покажите-ка, Менделевич!

И восхищались:

- Ну и отрастил же Симас бородищу!

Пока лагерное начальство занималось нашими бородами, мы готовились к учебному году. Нужно учить ребят ивриту. Мы использовали опыт мордовской зоны, откуда прибыли Паша Корен, Шабтай и Гриша Беленький. В Мордовии учили иврит много и серьезно. Паша попал туда с запасом в сто слов, а через год знал уже три тысячи и умел разговаривать. Теперь его назначили учителем. Вторым учителем стал я. Шабтай вел семинар по истории. Но главное, что вселяло надежду на успех, это учебник иврита "Элеф милим" и "Агада" под редакцией Бялика и Равницкого. Как они очутились в лагере? Благодаря Соломону Дрейзнеру.

Один из организаторов ленинградской сионистской группы, Соломон "проходил" по второму ленинградскому процессу и был осужден на три года лагерей строгого режима. Он отличался особым талантом находить общий язык с кем угодно - даже с бывшими полицаями и ворами-.рецидивистами. Большое искусство - общаться с этой публикой. Хочешь, например, купить буханку хлеба у пекаря. Нельзя сказать прямо: "Я заплачу, принеси хлеба!" У него деньги и так есть, ради тебя он не станет рисковать. А надо подойти к нему, угостить сигаретой или попить с ним чаю, поговорить "за жизнь" так, чтобы он почувствовал дружеское к себе отношение. Тогда он сам тебе предложит:

"Хочешь, хлеба принесу?" Ответить надо: "Да что ты, я обойдусь..." А когда принесет, не спрашивать: "Сколько стоит?" Потому что он принес хлеб по дружбе, а дружба не продается. И тебе надо дать просто, "по-русски", не скупясь, и лучше не деньги, а подарок: красивую стереооткрытку, израильскую авторучку. Это не плата, а знак благодарности. Кроме того, дать надо не сразу, а потом. Он вор, но у него гордость есть. Другое дело, если будет голодать. Тогда он тебе горло перегрызет и кости обгложет. Пока же он человек, и ты считайся с ним. Он тюремную куртку шьет у портного. По специальному заказу - не из тряпья, а из рабочей спецовки вольнонаемного, с двумя карманами и воротником. У других зэков - просто бесформенный мешок. Нижнюю рубашку он достает белую. Ботинки или сапоги у него блестят как зеркало. Он их чистит каждый день. Жаль, хороших сапог сейчас в лагере не раздобыть. Все на нем впору, прилажено. Конечно, на воле в своей нелепой одежде он выглядел бы смешно. Но он старается. Не то, что наш брат - политзаключенный, у которого нет и времени думать об одежде.

И вот Соломон обращается к одному такому вору:

- Шура, родственник приедет на свидание. Надо кое-какие вещи пронести в зону. Поможешь?

- Как не помочь, Соломончик! - дружески хлопает его по плечу Шура, попивая чай, заваренный по этому случаю Дрейзнером. Сидят они в задымленном деревянном бараке, за грубым дощатым столом, а вокруг - десятки человек ходят, едят, спят, разговаривают. Никому не придет в голову, что речь идет о получении литературы. Шура знает: вечером на смену заступает дежурный Чикмарев, с которым он в приятельских отношениях. Ночью Шура идет в туалет, выходит во двор лагеря в одном белье. Сверкая голыми пятками, крадется к комнате дежурного. Тот один. Все ушли спать. Шура тихонько стучит в окно. Оглядываясь, выходит надзиратель.

- Ну, что принес?

Шура сует ему деньги за два килограмма сахара, которые тот пронес для евреев. Деньги не пахнут, но сахар таскать неудобно: в карманы длинной шинели с трудом входит два пакета. И плата низкая. Вот раньше было хорошо: заключенные водку просили. Водка дорого стоит, сразу можно заработать. Что-то в последнее время Шура заказывает всякую ерунду. Правда, на этот раз - кило кофе и кило какао. Только ни того, ни другого в магазине нет. Придется в город ехать. Стало быть, можно поднять цену на транспортные расходы. Но Шуре еще что-то надо. Он оглядывается: скоро вернется напарник Чикмарева по смене.

- Ну что еще, давай, говори скорей!

- Слушай...

И Шура рассказывает какую-то длинную историю. Кто знает, завербован Чикмарев КГБ или работает на свой страх и риск. Может, получил указание торговать с заключенными. КГБ понимает: с одной стороны - есть спрос; с другой - не хватает денег. Чтобы не пускать дело на самотек, надзирателю дается задание: торговать и сообщать о всех сделках с зэками. Надзирателю - доход, КГБ - информация...

Когда Шура встал, чтобы выйти в туалет, кто-то закряхтел на соседних нарах. Это дневальный Митя. Как только Шура вышел, Митя тихо подошел к окну и стал наблюдать за ним. Знаем эти ночные прогулки по нужде! Завтра сообщит КГБ, и там проверят, "законна" ли эта незаконная торговля. Такой же слежкой занимается напарник Чикмарева, Орешкин. Наблюдение ведет и дежурный офицер Тохтамаев, В лагере действует негласный закон: каждый следит и доносит на каждого. Поэтому здесь все боятся всех.

Итак, есть два вида финансовой деятельности в лагере: торговля между арестантами и надзирателями и торговля с ведома КГБ. Игра ведется всерьез. Сотни и тысячи рублей нелегально передают заключенным. Подкупают надзирателей. Подкупают и тех, кто имеет к ним доступ. Но книги, записки и письма неизменно попадают в руки КГБ. Чтобы игра продолжалась, часть передач достигает адресата, зато другая служит обвинительным материалом на судах. Оказывается, наш способ получения книг не так уж прост. Но если все под контролем, почему же нам передают посылки? Вероятно, пытаются задобрить, чтобы отвлечь от лагерной борьбы. Уж во всяком случае не из желания помочь изучать иврит. Таких догадок и предположений множество. Все они лишь поддерживают состояние неопределенности, в котором находятся заключенные. Какой выход? Оставаться самим собой и заниматься тем, что для тебя важнее всего.

Я обучал ивриту Ашера, Хаима и Шабтая. Знания мои были тогда весьма скромными: умел читать, но говорил с ошибками. В свое время заучивал отдельные глаголы, но не мог уловить принципа построения глагольных форм. Однажды я услышал, как Паша (он тоже преподавал иврит) дал задание своему ученику образовать из действительного наклонения сослагательное. Я задумался над этим, и вдруг отдельные заученные элементы соединились в стройную систему, и все прояснилось. Не чувствуя себя от радости, я с трудом дождался конца работы, побежал в барак, открыл свой иврит-русский словарь Шапиро, в котором были таблицы спряжений глаголов, и стал проверять правильность своей догадки. Успех был полный. Я обрел уверенность. Теперь мне хотелось передать свои знания другим. Мы собирались в недостроенном здании административного корпуса. Здесь никто нам не мешал. У нас была вторая часть учебника "Элеф милим", у каждого ученика - тетрадка для домашних заданий. Я старался построить урок по всем правилам: изложение нового материала, работа над текстом, проверка знаний. Недостающий материал восполнял рассказами о нашей лагерной жизни.

На первых же уроках столкнулся с трудностями. Мои ученики были взрослыми людьми, а я вел себя с ними, как со школьниками: ставил отметки, ошибки подчеркивал красным карандашом, заставлял больше работать. Мне казалось, что они недостаточно старательны. Я понимал, что нельзя от них многого требовать. В то же время чувствовал, что вести себя с ними надо так, чтобы они не стеснялись друг друга. Все они страшно ранимы. И я перестал подчеркивать ошибки, ставил лишь звездочку около неправильно написанных слов и внизу делал замечания по работе. Оценок не проставлял. Пришлось пройти всю "педагогическую науку". Готовясь к занятиям, я повторял материал, и это помогало мне продвигаться в иврите. Ведь я до всего доходил сам. Возвращаясь с работы, я бежал к моим нарам, доставал учебник и словарь и приступал к занятиям. Сидел, согнувшись в три погибели, и писал, писал. Почти без света, в темноте. Ребята ругали меня за то, что не берегу глаза. Но я был слишком поглощен изучением языка.

Каждый из нас переписывал от руки учебник, чтобы, если его конфискуют, иметь возможность продолжать учиться. Так со временем появилась рукопись, которая называлась "Тетради Йосефа". Сюда вошел перевод всего учебника с пояснениями, дополнениями и словарем. Получился учебник, по которому можно было заниматься без учителя. Я перевел две части - на 1500 и 3000 слов и приступил к освоению четвертой - на 5000 слов. Это счастье: учить других и учиться самому. Это и реальная подготовка к будущей жизни в Израиле. И более того - один из способов выжить.

В лагере у заключенного имеется много путей противостояния властям, если он не раб в душе и не позволяет издеваться над собой. Пути разные, и каждый из них - особый образ жизни. Это и нескончаемые беседы единомышленников - чаще всего за чаем - о планах на будущее, это и беспрестанные споры с начальниками, это и упорная переписка с прокурорами и кагебистами. Неотъемлемой частью являются также постоянные наказания: лишение свиданий, права на покупку продуктов и, конечно, карцер. С тех пор, как мы определили, что главное для нас - изучение иврита и подготовка к жизни в Израиле, появился критерий выбора. Исходя из него, мы решали, нужно ли участвовать в данной забастовке, голодовке, в организации протеста. Нельзя вмешиваться во всякую драку. Это потеря времени - после карцера надо долго приходить в себя. И если раньше вопрос ставился так: "Почему бы не принять участие в протесте?" - то впоследствии мы научились спрашивать: "Почему, собственно, участвовать?"

Мы жили одной группой, общими интересами. Это была самоизоляция, попытка коллективного самосохранения. Наша сила заключалась в сплоченности, во взаимопомощи и поддержке друг друга. Потом, оставшись один в лагере, я особенно остро почувствовал значение этих факторов. Теперь же я не испытывал никаких угрызений совести от того, что по решению группы я, например, не принимаю участия в общей голодовке. Мы продолжали изучать иврит и историю. Усаживались в какой-нибудь угол и внимательно слушали Шабтая, который, не опуская ни имен, ни дат, ни событий, излагал историю человечества от сотворения мира до наших дней. Мы все записывали.

Однажды неожиданно с трех сторон, как вороны, налетели надзиратели:

- Вы что здесь делаете?

- Историю учим.

- Что еще за история? - листают отнятые записи.

Да, верно, какие-то даты: 163 год до новой эры, 2-й год новой эры, Рим, Древняя Греция... Конспекты возвращают:

- Ладно, продолжайте!

Так у самых прилежных появился учебник еврейской истории, которым пользовались и после освобождения Шабтая.

Взаимное общение имеет и другую сторону - взаимоотталкивание. Слишком много точек соприкосновения и очень разные характеры. Я старался не обострять конфликтов. Невыносимо представить, что наша небольшая группа распадется и каждый останется сам по себе и, в конечном счете, все мы от этого пострадаем. Так мы и жили в состоянии шаткого мира.

Сегодня получили письма из Израиля. Очень хочется читать их сообща, а не врозь. Первым читает Шабтай. Он любит обсуждать каждую строчку, обмениваться мнениями, переходить к воспоминаниям. Слушать его интересно: он связывает текст писем с фактами истории и политики. Но и здесь разгораются споры, иногда без видимой на то причины. И спорщиков не остановить, не разнять. С трудом дочитываем письмо до конца, но больше читать вместе не хотим. Теперь каждый дает читать свои письма и обсуждает прочитанное лишь с тем, с кем ему хочется. Сам выбирает, что дать близкому другу, а что - остальным. А ведь это письма из Израиля, те самые - с ивритом, открытками, марками, за которые нам приходилось бороться! И все же после споров мы снова собираемся, принимаем решения, действуем совместно - до следующего конфликта. А потом опять все сначала. Все наши беды - от жизни в галуте. Дело не только в самоотталкивании. Существуют и внешние силы, которые могут развалить нашу группу. И еще колебания в выборе между нами и политическим месивом зоны, как у Гриши Беленького.

Гриша занимался ивритом еще в Мордовии. Его приглашали на еврейские праздники, но сердце этого сорокапятилетнего учителя английского языка не было с нами. Он вырос на всем советском, русском. Воспитывал детей в духе коммунистической веры. Потом с легкой руки Хрущева начали критиковать Сталина. Люди наивные думали, что теперь дозволено критиковать и советскую власть. Так увлеклись, что не заметили прихода Брежнева. А тот строго сдвинул густые брови: "Распустил Никита народ, надо подкрутить гайки!"

Между тем Гриша понял, что все, чему он учил ребят, было фальшью. И он вместе с другими добрыми и умными евреями занялся расчисткой советских конюшен. Обнаружилось, что наверху - только засохшая корка, а грязь - внизу. Одни, устав, плюнули и сказали: "Хватит, правды все равно не найдешь!" Другие продолжали настойчиво копать и попали в КГБ. Третьи работали потихоньку - авось еще найдут правду. Незлобно рассказывали анекдоты про "железного" Феликса, Ленина и Чапаева, писали в ЦК и Брежневу, советовали, как улучшить советскую власть.

Молдавский КГБ заинтересовался Гришиным проектом ломки старой системы воспитания и построения на ее месте современной, воистину коммунистической. Пришли к автору домой и обнаружили запрещенную книгу "Доктор Живаго" и портрет Брежнева в рамке из туалетного стульчака. Ах, вот где зараза! Арестовали. Судить было не за что, но тут началось соперничество с ленинградским КГБ. Ленинградские коллеги за тридцать пять арестованных со сроками по пятнадцати лет получили повышения в чинах и награды. Кишиневские "товарищи" не хотели от них отставать: посадили нескольких евреев за сионизм. А поскольку сионисты - опаснейшие враги прогресса, Гриша вместо максимальных по его статье двух лет получил семь лет строгого режима и попал к нам. В лагере ребята старались приблизить к себе всякого еврея, в том числе, разумеется, и его.

Я не раз пытался убедить Гришу в том, что борьба против советской власти - не еврейское дело; будущее евреев не в Союзе, и после освобождения нужно ехать в Израиль. Последнее имело особый смысл, ибо совсем недавно Гриша предложил кагебешникам план разрешения "еврейского вопроса". Сионистское движение в России, по его мнению, возникло потому, что нет еврейских театров, школ и вообще еврейской культуры. Если все это восстановить, можно избавиться от сионизма. Гебисты обещали подумать. Им, конечно, плевать на еврейскую культуру, но раз еврейчик сам предлагает свои услуги, надо воспользоваться. Может, удастся заслать к сионистам. Ему поручили разработать подробный план "спасения евреев от сионизма", а пока написать об этом статью в лагерную газету. В эту газету писали только стукачи, поэтому Гриша сразу же попал в число тех, с кем политические заключенные отношений не поддерживают.

- Неужели ты веришь, что КГБ нужны твои предложения? - возмущался я. - И как можно мешать выезду евреев?

Он уверял, что тоже не верит и весь его план якобы задуман для разоблачения антисемитизма советской власти. Но своему близкому другу признался:

- Понимаешь, я надеюсь, что за это меня освободят досрочно и вернут на работу в Молдавию!

Его не освободили и, переполненный злобой и обидой, он вовсю ругал советскую власть.

- Успокойся, Гриша! Лучше учи иврит. Зачем тебе эта бесполезная борьба?

Учить иврит и историю, когда решаются судьбы мира? Нет!.. Спустя некоторое время он все же согласился с нашими доводами и обещал все свои действия согласовывать с группой. Позднее выяснилось, что это обещание он дал только из "жалости" к нам. Решил нас успокоить, а сам действовал исподтишка: якобы от имени евреев писал жалобы. Это, безусловно, ставило нас под удар и создавало дополнительную опасность. Мы поговорили с ним. Раскаялся. Но поскольку доверие к нему уже было потеряно, мы предложили, чтобы все, что он пишет, давал на просмотр. Дожили! Внутренняя цензура!

Гриша стал искать поддержки у зэка Михаила Яновича Макаренко. Яныч успокоит, чаем напоит и даст новые адреса для жалоб. "Жалобами взорвем советский режим!" - с этим лозунгом Яныч приехал в зону. Вряд ли он серьезно относится к тому, что говорит. Но он натура живая, деятельная. Не может сидеть сложа руки. И потом - почему бы не писать жалобы? Этот род занятий он прекрасно освоил еще до ареста и стал подлинным артистом своего дела. Благодаря ему писание жалоб и заявлений в течение многих лет превратилось в одну из форм сопротивления заключенных. Говорят, в 1977 году на съезде партии приняли особое решение в связи с этим. Яныч и съезд коммунистов! Это ему импонировало.

А началось все с того, что еврейский мальчик Мойше из румынского города Галаца прочел в газетах о пионерах Советского Союза. И так там интересно писалось об играх, путешествиях и приключениях советских ребят, что он отправился через границу, по мосту через Днестр, в советскую Бессарабию. Наверное, тогда, в 1939 году, границу не охраняли так, как сейчас, потому что он пересек ее без особого труда. Правда, в пионеры его не приняли, а как беспризорного отправили в колонию для малолетних преступников. Его отец, Яаков Гершкович, обращался в Советский Красный Крест с просьбой вернуть сына. Но мальчика не отдали. Он проходил "курс обучения" законам преступного мира в "исправительном" заведении. Пройдя этот курс, Миша бежал, скитался по разным городам Союза, промышлял мелкими кражами. Война застала его на Кавказе. Здесь ему довелось быть свидетелем отступления советских войск, грабежей, беспорядков и насилий. Женщина, у которой он жил, велела ему пробраться на склад пушнины. Благодаря своей худобе ему удалось пролезть туда через форточку. Его не выпустили со склада до тех пор, пока не получили последнюю лисью шкурку. А потом все ушли, бросив Мишу на произвол судьбы. Оставшись без крова и знакомых, он добрался до какого-то санатория, где лечили детей, больных костным туберкулезом. Миша навсегда запомнил горбатую девочку, ее красивое лицо и чудесный голос. По утрам она обычно пела. Когда советская армия бежала, а немцы еще не пришли, местные жители принялись сводить счеты с русскими. Однажды ночью Миша проснулся от шума. В палате находились какие-то люди в папахах и бурках. Они наклонялись над каждой кроваткой и что-то делали. Усатый черкес подошел к постели Миши, приподнял одеяло, взглянул на него и пошел дальше. Утром Миша проснулся. В палате тихо, и девочка не поет, а санитар вытаскивает из кроватей тела убитых.

Мишу не тронули, очевидно, потому, что он не был похож на русского. Затем он попал в действующую армию. Солдаты усыновили его. Веселый, смышленый подросток стал их любимцем - он напоминал им родной дом и детей. Жаль только, что он еврейчик. Но этот недостаток легко исправить: какой-то солдат крестил его в озере.

После войны в Москве он пытался через юридическую консультацию разыскать родных. Узнав, что они за границей, адвокат испугался, замахал на него руками: "Иди, иди отсюда, мальчик! Я ничего не видел и не слышал! Забудь про своих родных!" Но Миша не забывал и обратился в Международный Красный Крест. Он не знал, что и отец его разыскивает, посылая многочисленные запросы в Советский Союз.

Шло время. Миша вырос. С трудом окончил среднюю школу. Но школу жизни прошел хорошую. Случайно он познакомился с коллекционером, специалистом по живописи, и научился у него разбираться в картинах, отличать оригиналы от подделок.

Коллекционирование пришлось ему по душе, вероятно, потому, что здесь еще возможна частная инициатива. Тут способности Михаила Яновича развернулись во всю силу. Помог и большой житейский опыт. С поразительным чутьем ему удавалось узнавать, где хранятся неконфискованные старинные картины и иконы. Он умел их оценивать и убеждать владельцев продать ему. Для этого требовался недюжинный ум, размах и смелость. Михаил Янович ими обладал. Он разбогател настолько, что стал одним из подпольных советских миллионеров. Построил под Ленинградом двухэтажный дом, женился на дочери репрессированного священника и взял ее фамилию - Макаренко. Чтобы быть уж совсем русским, крестился вторично.

Но богатство само по себе его не удовлетворяло. Главное для него - игра, игра обстоятельствами и людьми. Ему нравилось чувствовать свою власть над ними. Он любил мистификацию, смену масок. Любил вводить людей в заблуждение. Не знаю, понимал ли он сам себя, для других же он был загадкой. О себе он говорил так: "С русскими - я самый что ни на есть православный; с украинцами - борец за самостийну Украину; с евреями - горячий сионист!" Кто он? Безмерный альтруист? Азартный игрок? А может, дешевый аферист? Он не владел кистью художника, но из людских судеб и различных ситуаций мог создавать удивительные композиции.

Его последний "шедевр" назывался "Параллельная коммунистическая партия Советского Союза". Себе он отвел там скромное место члена комиссии по расследованию преступлений КПСС в Новосибирской области. (В то время он заведовал картинной галереей в Академгородке.) В эфемерной партии состояло всего два члена: сам Макаренко и его приемный сын Саша. Но мистификация зашла так далеко, что даже зарубежные компартии поверили в существование "движения". Говорили, будто на совещании компартий Восточной Европы Янош Кадар требовал присутствия представителей нового "движения". Забрасывая ЦК кипами документов, "партия" Макаренко не оставляла сомнений в своем существовании. В лагере Яныч с гордостью рассказывал о том, что пока КГБ сбивалось с ног в поисках "мощного рабочего движения", сам он готовил визит в Новосибирск знаменитого Марка Шагала, который бежал из России в двадцатые годы и теперь мечтал ее посетить. Не обойтись без официального приема в Москве. Но Яныч и тут проявил свое умение убеждать людей. Он якобы уговорил Шагала ехать в Новосибирск прямо из Парижа, минуя Москву. Яныч с жаром описывал, как готовилась охота на медведя в сибирских лесах. Зверя купили в цирке, и опытный снайпер должен был выстрелить в него одновременно со знаменитостью, чтобы наверняка попасть...

Игра с КГБ могла продолжаться долго, если бы Макаренко случайно не оказался в квартире крупного подпольного торговца драгоценностями. Когда он туда пришел, там шел обыск, и его задержали. Сначала он не привлек особого внимания следствия, но по мере того, как стали вырисовываться контуры этой личности, им заинтересовалась прокуратура, а затем и КГБ. В одном из многочисленных тайников обнаружили "документы партии". Но Яныч, этот дважды крещеный еврей, живущий под тремя фамилиями, оказался твердым орешком. Яныч заверял, что по указанию Президиума Верховного Совета следствие трижды продлевалось. И все безрезультатно. Искали миллионы и не могли найти. Арестованный Саша "помогал" искать то на дне канала, то в районах новостроек. Все напрасно. Наконец взорвали дом Яныча, надеясь в подземельях обнаружить сундуки с золотом. Ничего не нашли, но Макаренко получил восемь лет заключения.

В лагерь Михаил Янович Макаренко прибыл как личность в высшей степени загадочная. Администрации заявил, что он коммунист; русским представился христианином; диссидентам - борцом за демократию. Его уважительно называли "рыбой". На лагерном жаргоне это человек, которому море по колено и который может плавать в любой воде. Начальство его ненавидело, а заключенные им восхищались. Он умел находить просвет даже в серых лагерных буднях и никому не отказывал в помощи. Его бурная деятельность иногда вводила в заблуждение, ибо казалось, что он преследует определенную цель. На самом же деле цели у него не было. Отсюда его готовность пуститься на любое приключение, любую авантюру, быть со всеми, не принимавшими советской власти.

С евреями Яныч чувствовал себя своим, считал, что только мы можем его понять. С сионистами он прежде не встречался, имел дело лишь с евреями-торгашами и дельцами. По-видимому, он сочувствовал нам, хотя открыто в этом не признавался. Более того - часто говорил: "Сионистом я не стану. Это не для меня. Одно прошу: когда приедете в Израиль, разыщите моих родных. Верю, что они там".

Знавшие его близко утверждали, что в сущности он остался тем еврейским мальчиком, который когда-то покинул родителей и навсегда лишился семейного тепла. Мы его принимали, но с осторожностью. Вокруг Яныча кипели страсти. Одни верили, что он вот-вот въедет на белом коне на Красную площадь. Мало кто из таких знал, что этот здоровый бородатый мужик - "жид". Другие были убеждены, что он опытный офицер КГБ, специально засланный в наш лагерь. Возможно, эти слухи распространяли и сами органы, которым Яныч мешал.

Из Мордовии на Урал он приехал с идеей организовать кампанию жалоб и заявлений, воспользоваться 50-летием советского государства для того, чтобы добиться освобождения военных преступников и предоставления особых прав политическим заключенным. Слабое место у Советов - страх перед гласностью. В руках зэка есть оружие - жалобы и заявления в печать, во все органы власти, партии и профсоюзов, а также отдельным деятелям. До сих пор начальство использовало неоднозначность Правил внутреннего распорядка. Но их можно повернуть и в нашу пользу. Ведь большинство учреждений, в которые мы направляли жалобы, хуже нас разбирались в Правилах. Учитывая противоречивость отдельных параграфов, можно обжаловать каждый шаг администрации, начиная с самого факта существования лагеря и кончая поведением начальства. А оно придиралось к нам по мелочам: незастегнутая пуговица, неснятая шапка, минутное опоздание.

- Почему не бить начальство его же приемами? Пусть по нашим жалобам, - рассуждал Макаренко, - устраивают проверки, посылают запросы, пишут ответы. Это, с одной стороны, причинит беспокойство властям; с другой стороны, с нами будут считаться. Мы им зададим такую работу, что не останется времени нас преследовать. Кроме всего прочего, сам факт выхода из зоны информации о нашем положении снимет секретность. Пусть "простой советский человек" узнает, что творится в лагерях.

Политические заключенные и раньше писали жалобы. Но теперь это приобрело характер "кампании". Возведенная в почетный статус "политической борьбы", она не только позволяла излить наболевшее, но к тому же вселяла какие-то смутные надежды. Своего рода психотерапия.

"Поднятая на принципиальную высоту" кампания приняла грандиозные размеры. Каждый уважающий себя заключенный должен был написать в день не менее пяти заявлений по любому поводу. У Михаила Яновича хватало терпения ежедневно пропускать через себя большой объем "жалобной" продукции. Однако не все верили в возможность облегчить наше положение путем жалоб и считали унижением обращаться в советские органы власти. "Кому жаловаться? - возмущались они. - Этим негодяям, которые нас в тюрьму посадили? Нашли, где искать справедливость!"

На собраниях группы мы не раз обсуждали нашу позицию в этом вопросе. Она отличалась большей сдержанностью, чем макаренковская. По пустякам не писать. Использовать "атаки заявлений" только как ответ на репрессии.

Для того, чтобы не прекращался поток жалоб, Яныч пустил слух, будто в Уголовном кодексе есть пункт, предусматривающий выход на поселение после отбытия трех четвертей срока. Это означало, что старики, находящиеся в лагере по пятнадцати-двадцати лет, могли поселиться недалеко от него, как "полусвободные" поселенцы. Сначала Янычу не верили и боялись писать. Но Макаренко умел убеждать и подстрекать. Он был энергичен и предприимчив: там бросит слово, тут как бы невзначай заметит: "Получил ответ из прокуратуры. Подтвердили, что закон понял верно". Или: "Говорят, в тридцать пятой зоне нескольких уже освободили. Пишите, а то будет поздно!" Подействовало. К Янычу с утра выстраивалась очередь безграмотных. Он писал всем. Как будто получал за это подарки. Так или иначе он работал с утра до вечера и выполнял свое дело старательно. Заявления, которые он писал, были верхом искусства. В них он издевался над властями, но так, что придраться было не к чему. Его пытались запугать наказанием "за клевету, за намеренную дезорганизацию работы персонала". Но наказывать было не за что. Администрация припиралась и к его сторонникам. Одного из них посадили на полгода во внутреннюю тюрьму за то, что он "не содержит в чистоте спальное место". Какая уж тут чистота, если речь идет о мешке, набитом старым тряпьем!

Одно из заявлений Яныча начиналось так: "КГБ легло могильной плитой под свод советских законов". Броско, но опасно. Его предупредили: "Это уже оскорбление власти!" Свои заявления он подписывал "Коммунист Макаренко".

- Макаренко, вы не коммунист! У вас нет партийного билета!

- Я коммунист в душе! А, вам не нравится моя подпись? Хорошо! - И он стал подписываться иначе: "Особо опасный государственный преступник Союза Советских Социалистических Республик".

Трудно воспроизвести оригинальную манеру письма Михаила Яновича, которой присуще хорошее знание советских законов и чувство юмора.

В лагере еженедельно показывали художественные фильмы, в основном революционного содержания: октябрьская революция, гражданская и отечественная война, строительство коммунизма. Смотреть эту ерунду всем надоело, но что поделаешь? Макаренко и тут нашел выход - написал жалобу: "В последнее время в лагере стали показывать фильмы о Ленине. Эти фильмы смотрят враги советской власти, которые при виде вождя мировой революции смеются и говорят: "А, черт лысый! Еще жив? Ничего, скоро подохнешь!" Я, как честный коммунист, не могу молчать, когда на моих глазах издеваются над нашим вождем. Поэтому прошу такие фильмы больше не показывать". Подействовало. Какое-то время фильмы вообще не привозили...

Тематика заявлений была разнообразной, причем Яныч не брезговал и неточностями. Например: "В карцере кормят через день хлебом и водой". На самом Деле были "сытые" и "голодные" дни. Один день давали 450 граммов хлеба, 50 граммов рыбы, 30 граммов каши и суп. На следующий день - только хлеб и воду, о чем и писал Яныч.

- Яныч, но ведь это вранье!

- Подумаешь! Они разве не врут?

- Зачем брать пример с негодяев?..

Впрочем, были заявления, в которых содержалась чистая правда. Одно из них касалось "зимнего наступления" начальства. В пятидесятиградусный мороз администрация запретила носить теплую одежду под тем предлогом, что ее ношение "не соответствует приказу МВД". Макаренко добровольно сдал одежду и приложил записку: "Прошу мою одежду отдать вьетнамским детям". Под запиской подписалось много арестантов, и администрация вынуждена была отменить свой приказ. Вообще жалобы служили для начальства индикатором возможного взрыва. Иногда предпринимались меры по его предотвращению.

История с амнистией была более темной. Яныч рассказал, что однажды, стоя у дверей начальника лагеря, услышал якобы разговор об амнистии политзаключенных. Единственное, чего он не расслышал, - это дата. Вроде бы число оканчивалось на "дцатое", а месяц на "бря". В лагерях постоянно ждут амнистии, и это понятно. Макаренко живет слухами. Это тоже понятно. Но непонятно, почему к нему прислушивались и почему слухам верили. Какие-то намеки на возможную амнистию были. 30 декабря 1972 года исполнялось пятьдесят лет со дня создания Советского Союза. Слух был пущен за три месяца до юбилея. Все это время арестанты чувствовали себя более раскованными, чем обычно. Теперь они готовы писать жалобы куда угодно - "все равно освободят". Слухи докатились и до надзирателей, которые, конечно, не знали, что решат в Кремле, и поэтому на всякий случай стали вести себя сдержаннее. А заключенных хлебом не корми, только дай им надежду - во всем увидят признаки освобождения.

- Смотри, какую рыбу дали! Верно, к амнистии идет дело!

- Видел, я не работал, а он прошел мимо, и ничего.

Ясно - готовится амнистия.

- Уже почти месяц бороду не бреют! Наверное, знают, что будет амнистия!

И так каждый на свой лад. А тут еще письма из дома, из Израиля, всегда полные надежд и намеков: "Были у дяди Сэма. Он говорит, что дети скоро выздоровеют". Или: "Тетя Голда нашла хорошее лекарство" и т. д. Начинается обсуждение:

- Нет, это не случайно. Йосеф, твой отец серьезный человек, он не станет писать даром про Голду. Действительно что-то есть.

Я сделал только один вывод - с утра до вечера учить иврит. Дни летели, а я, согнувшись над нарами, исписывал тетради переводами и упражнениями. Паша Корен показал мне, как заниматься ивритом при помощи карточек. На одной стороне записывается слово на иврите, а на другой - перевод. Так, перебирая карточки, можно повторить много слов. Трудное слово следует отложить и повторять чаще. К концу заключения у меня насчитывалось около десяти тысяч карточек с ивритскими словами и выражениями, которые я группировал по степени трудности. Группы слов я хранил в спичечных коробках. Каждая имела свой срок проверки. Эта система давала возможность повторять слова на работе и держать весь миниатюрный словарь на ладони. За день я проходил пятьсот-восемьсот слов, из них до шестидесяти новых. Многочисленные коробочки вызывали подозрение у надзирателей, и они просматривали и перетряхивали их содержимое, внося беспорядок в мою систему.

Однажды, увлекшись переписыванием текста из учебника "Элеф милим", я не заметил, как кто-то подошел ко мне. Только характерное посапывание заставило меня поднять голову: Федоров! Я готов был драться за мой учебник.

- Чем занимаетесь, Менделевич?

Терять мне было нечего - все равно отберет, и я ответил гордо:

- Учу еврейский язык!

Он посмотрел на меня пустыми глазами:

- Ну, учите, учите, - и повернулся к выходу.

Мы научились распознавать намерения Федорова по десяткам признаков: по выражению лица, сопению, пустым глазам, парадной одежде - если предстояла крупная экзекуция. Лагерь для него - все в жизни, заменяет ему дом. Теперь он озадачил меня своим необычным поведением. Может, получил инструкцию не мешать нам? Но ведь мог по крайней мере посмотреть, что за книгу я читаю и что пишу. Может, он пьян и не понял моего ответа?

Как это ни странно, но иногда мне казалось, что не все человеческое у него атрофировано. Я не рискнул бы поделиться догадкой с товарищами - они съели бы меня живьем. "Федоров - человек?!" Неужели особое отношение ко мне? Мне казалось, что даже наказывая меня, он не испытывал особой садистской радости. Просто чиновник, уставший от работы. А, может, он вел себя так со мной оттого, что я никого не оскорблял? Или потому, что я не вступал в споры? Соблюдая еврейский закон, я тем самым нарушал внутренний распорядок лагеря. Но я не делал это демонстративно, на зло кому-то. Ведь я исполнял все для себя, во имя Б-га. А может, сыграла роль национальность его жены, Эстер Рабинович? Познакомились в годы войны, когда евреи бежали от немцев на Урал. Она работала бухгалтером. Парадоксально, но ведь дети Федорова были евреями и при желании могли получить израильское гражданство! Сын служил надзирателем в нашем лагере и ждал поступления в университет. Дочь работала цензором, и многие арестанты заглядывались на нее. Тонкое типично еврейское лицо.

Еще одна еврейская семья работала в лагере - Фуксманы. И от них мы ничего хорошего не видели. Впрочем, я ничего и не ждал.

Сразу по прибытии в лагерь меня определили в строительную бригаду. Работа тяжелая - целый день месить лопатой цемент и по шатким помостам таскать на второй этаж носилки со строительным материалом. Копали траншеи, носили кирпич, грузили машины. Но работа меня не пугала. Я был молод и считал, что для здоровья лучше быть на воздухе, чем торчать в грязном цеху.

Я столкнулся с интересными людьми. От них можно было услышать лекцию об Эфиопии или урок по подделке документов. Специалист своего дела, Шимон Кирьяк от руки мог подделать любую печать, официальный бланк или подпись. Здесь я узнал о побеге Кудирки, литовского моряка, который вплавь добрался до американского корабля, но был возвращен американцами и получил десять лет заключения. Его освободили по просьбе президента Никсона в один день с Сильвой.

Бригадиром строительной бригады был полубезумный Иван Богданов, который украл на заводе радиоактивное вещество, чтобы продать его американцам и купить водки. За это он получил десять лет. Поскольку в лагере он стал на "путь исправления", его назначили бригадиром. Думать ему не требовалось - для этой цели служил Михаил Янович Макаренко, которого он из простых рабочих возвел в должность своего личного секретаря. Яныч знал много специальностей, включая и строительство. Вскоре фактическим начальником стал он, а Богданов заваривал ему чай. Мы все блаженствовали при Макаренко. Он умел так оформить документы, что, справляясь лишь с половиной работы, мы якобы выполняли норму на сто пятьдесят процентов. Это давало дополнительно миску овсяной каши и сто граммов хлеба. Суббота проходила без осложнений. Бывало сидим после работы и учим иврит. Приходит Яныч.

- Привезли машину с цементом. Разгрузите - запишу за субботу!

За час разгружаем машину, а заодно упражняемся в разговорном иврите.

Однако Федоров учуял еврейский "гешефт". Вместо нас послали бывших полицаев, а нас упекли набивать керамической пылью трубки на специальном станке, вибростенде. Работа была вредная и грозила даже раком легких, а сама вибрация изнуряла. Подрывать здоровье не хотелось. Поэтому отправился к доктору Петрову:

- У меня сломались очки, Я ничего не вижу.

- Хорошо, очки получите.

Расчет был нехитрый: в этой глуши достать очки невозможно, а работать без очков не имело смысла: требовалась точность - материал стоил дорого. Сначала меня вызывало начальство, пытаясь разобраться, каким образом разбились очки. Я показывал разбитые стекла, и наконец меня оставили в покое. Это были месяцы отдыха. Я изучал пасхальную Агаду, которую ребята привезли из Мордовии, беседовал с Хаимом обо всем, учился сам и учил других.

30 декабря 1972 года вся зона притаилась в ожидании амнистии. 30 и 31 декабря радиопередачи из Москвы почему-то не транслировались. Первого января мы вышли на работу. Черная уральская ночь, еще не разбавленная жидким зимним солнцем. Со свистом носился по белой земле снежный буран. У распахнутых ворот зоны, засунув руки в карманы, стояли офицеры в длинных шинелях и шапках-ушанках. Против них - колонна заключенных. Обе стороны напряженно ждали чего-то. Куда откроются вррота - на завод или на волю?

По взмаху руки Котова заскрежетали ворота:

- На работу - марш!

Как псы, почуявшие кровь, офицеры готовы броситься на каждого арестанта. Вызывали по списку:

- Иванов!

- Есть!

Иванов отделяется от колонны и проходит в помещение для обыска. И так один за другим: Кудирка, Лукьяненко, Николаенко...

- Николаенко, стой! Почему руки в карманах?

- Холодно, мерзну.

- Спорить с начальством? Пятнадцать суток карцера!

И дальше: Каджионис, Садо, Дымшиц, Узлов...

- Узлов, почему фуражка не по форме?

- Порвалась, гражданин начальник.

- За порчу имущества десять суток ареста!

И пошло: карцер, лишение свидания, лишение посылки... "Что, думали, кончилась наша власть, на свободу пойдете? Нет, вы у нас в руках!" Начальство решило наверстать упущенное за три месяца послабления режима. Надо вернуть зэков в прежнее состояние рабской покорности. И зона испугалась, притихла. Объявленная 30 декабря амнистия гласила, что на государственных преступников она не распространяется. Она вообще ни на кого не распространялась, а явилась лишь демонстраций "советского милосердия". Большую часть текста закона составлял перечень "преступлений", не подлежащих амнистированию. В лагере зло шутили: "Амнистии подлежит беременный член коммунистической партии с 1902 года".

Меня послали на завод - нашли работу и для "слепого". Добрались и до "больного" всеми болезнями Яныча. Мы оказались вместе: вручную зажимали контакты электрорегулятора. Норма - 3100 контактов в день. К концу работы слепли глаза, позвоночник разламывался, и ложка с баландой валилась из рук. Но это только на первых порах. Потом мы настолько освоились, что готовые детали вылетали у нас со скоростью слов. Мы говорили беспрерывно. Перерыв устраивали лишь для разговоров с другими. Наше рабочее место находилось в темном углу, далеко от надзирателей, и друзья заходили к нам передохнуть. Ко мне - евреи, к Янычу - вся зона. В его советах нуждались.

Наша конура стала своеобразной юридической конторой. Сидя изо дня в день рядом с Янычем, я мог видеть, как он общался с людьми, и понял, в чем секрет его успеха. Он действительно был многопланов: с простыми мужиками говорил языком деревни, с диссидентом - как интеллигент, с молодыми - как сверстник. И всегда оставался самим собой. Но главное заключалось не в этом его качестве. Он умел внушить собеседнику, что его-то он уважает больше всех. И люди, прежде относившиеся к Янычу с предубеждением, проникались к нему уважением и доверием. Он щедро расточал лесть, которая воспринималась как правда. А ведь в лагере нет ничего нужнее доброго слова. Мне он не раз говорил:

- Иосиф, вы поражаете меня своим чувством достоинства. Вы умеете держаться своих принципов без шума, но с твердостью.

И точно. Это была моя линия поведения, хотя я придерживался ее не совсем последовательно. Но какая проницательность и какая лесть!

- Яныч, лучше не делайте мне комплиментов! Слыша их, я начинаю подозревать что-то неладное. Да и всем вы отвешиваете комплименты, не надо!

Я посмеивался над его лестными словами обо мне, но иногда шевелилась мысль, что он искренен. Вероятно, так думал не только я...

И все-таки он относился ко мне с вниманием и уважением. Хорошо воспринимал все, что я рассказывал ему об Израиле, о нашей истории, о вере.

После провала кампаний "амнистия" и "поселения" Макаренко задумал провести День памяти заключенных, погибших в советских лагерях. Выбрали пятое сентября, когда в 1922 году вступил в действие закон о "красном терроре". Возведение убийства в ранг закона привело к миллионам жертв. Несомненно, среди замученных были сотни тысяч евреев. Поэтому наша группа решила принять участие в этой акции. Объявили голодовку.

Вечером в пустое помещение склада пришли представители армянской, литовской, украинской, русской и еврейской национальности. Яныч произнес речь, которую вполне можно было бы опубликовать в советской прессе, заменив фразу "красные убийцы" на "фашистские убийцы". Затем торжественно внесли мешок с землей и высыпали на пол - получилась символическая могила. На нее каждая группа поставила свечку. Я произнес поминальную молитву, хотя и не было миньяна (десяти евреев). Эта молитва звучала здесь, в холодных горах Урала, так трагично, что у многих на глаза навертывались слезы. Несмотря на то, что слов никто не понял, впечатление было сильное. На следующий день Яныч сказал:

- Иосиф, вы настоящий раввин!

- Упаси Б-же, чтобы у нас раввинами были такие неучи, как я!

Но Яныч не желал меня слушать. С тех пор за мной утвердилось звание "раввина".

Хотя я много знал о Яныче, он не во все меня посвящал. Оказалось, что землю для символической могилы принесли из подвала склада. Молодые ребята во главе с Абанькиным решили бежать. С этой целью делали подкоп. Вокруг склада - болото, но в пятнадцати метрах от забора заметили сухое дерево. Значит, там нет трясины. Дерево служило ориентиром для выхода на сухое место. Среди участников подкопа был Леша Сафронов, мой давний друг. Янычу он подражал во всем. Что-то их объединяло. Оба они могли принимать разные обличья, но если Леша и внутренне перевоплощался, то Яныч везде оставался самим собой, еврейским мальчиком из Галаца.

Зэки, собравшиеся бежать, поставили главным Макаренко. Ему пришлось решать массу вопросов: как скрывать подкоп, как выносить землю, как добраться до железной дороги. План созрел такой: выйти из подкопа в двадцати метрах от забора, бежать до железнодорожной станции, неся на плечах Макаренко, так как физически он был слабее других, затем - на север, в леса. Найти там заброшенный дом, отсидеться месяц, а потом отправиться в Мордовию, в зону лагерей, освободить Сильву Залмансон и Зину Васильеву*.

Затем на пермском аэродроме захватить самолет и лететь в Иран (дело было еще при шахе). Авантюрный план свидетельствовал о том, что его авторы - Витольд и Леша - витали в небесах. Вести самолет предложили Дымшицу. Марк посмотрел на мальчишек и, не сказав ни слова, ушел. Хватит с него смелых проектов!..

Землю рыли в три смены, прикрывая лаз половицами. Крали простыни, чтобы ночью выносить в них землю из подкопа и высыпать ее в канаву у склада. Нужно было провести электричество - копать при свечах невозможно. Обратились к знакомому по семнадцатой мордовской зоне, Виктору Чемовскому. Сам он, не будучи евреем, считал себя обращенным в сионистскую веру, попросту говоря, пил чай с сионистами. Правда, мы его сионистом не признали, и он вернулся к своему прежнему амплуа борца за чистоту ленинских идей.

Виктора ознакомили с планом побега. За кружкой чая он поделился им с двумя другими "ленинцами" - Александром Чеховским, комсомольским активистом из Ворошиловграда, и Юрием Алексеевым, организатором неудачных голодовок, бывшим капитаном милиции и сыном полковника КГБ. Все трое сидели за желание "улучшить" советскую власть. Юрий, выслушав Виктора Чемовского, сразу понял: подкоп не удастся. Слишком много людей посвящены в это дело. Непременно кто-то донесет. А раз так, почему бы не донести первым? Тогда можно освободиться досрочно и продолжать борьбу за строительство истинного коммунизма.

С его мнением согласились, и Чеховский приступил к переговорам с КГБ об условиях предательства: досрочное освобождение, устройство на работу и учебу и т. д. Момент наступил - "товар" был продан. Однако он оказался подержанным. Освободиться любой ценой хотели многие. Бригадир Гургишвили, когда-то за что-то награжденный орденом Ленина, во время ремонта склада обнаружил подземный ход и доложил КГБ. В это же время молодой латыш Шуберманис, получив предложение участвовать в побеге, сразу же сообщил об этом своему земляку, майору КГБ Мелнзобу. Кагебисты могли быть довольны - есть зэки, готовые выслужиться. Заговорщики заметили неладное и прекратили работу... Пошли взаимные обвинения в предательстве, и Макаренко заподозрили в том, что он продал.

КГБ начал действовать. Провели поголовные обыски: может, кто-то еще знал о побеге и не донес. Забрали всех участников предполагавшегося побега и повезли в Пермь на следствие. "Обрабатывали" каждого в отдельности. Форма "обработки" - стандартная:

- Вы участвовали в подготовке к побегу. За это полагается дополнительно три года заключения. Если поможете нам, суда не будет!

Кто соглашался, кто - нет. Суд не состоялся: могло всплыть, что подкоп спровоцирован. Чемовский и Чеховский стали агентами КГБ, Макаренко и Алексеев - его врагами. Но те и другие молчали. Я узнал обо всем от Макаренко. Видно, он искал во мне моральной поддержки. Однако становилось ясным, что в наши дела его посвящать нельзя. Можно лишь приглашать на праздники. Но Хаим был против этого:

- Нашли кого жалеть! Да он хитрее нас всех! Ясно, что ему что-то от нас надо! Это все враки: он не еврей!

Шабтай, который несмотря ни на что видел в Макаренко друга, был возмущен:

- Кто дал тебе право сортировать: еврей - не еврей? Еще не известно, какой ты сам еврей! И срок получил не за сионизм, а за какую-то антисоветскую статью!

Так складывался своеобразный "треугольник" Шабтай- Яныч-Хаим. Я оказался между ними и попадало мне от всех троих. Особенно когда из внутренней тюрьмы освободили Ури. В свое время он возглавлял группу, в которой состоял Хаим, и под его влиянием ребята заинтересовались еврейскими делами. Сразу же после приезда в Мордовский лагерь он лезвием бритвы сам сделал себе брит-мила (обрезание). Об этом передавали из лагеря в лагерь.

Перед самым этапом из Мордовии на Урал Ури среди вольнонаемных опознал предателя Мартынова и не счел нужным молчать. За это его посадили на полгода в ПКТ, сфабриковав обвинение в том, что он систематически выключает радиопередачи из Москвы. На Урале к нему снова придрались и посадили в ПКТ. Выйдя оттуда, он вновь оказался в центре борьбы. Хотя он и решил стать верующим евреем, выполнение заповедей было ему в тягость. Больше интересовался философской стороной иудаизма. В жизни он оставался антисоветчиком. Возможно, это объяснялось бунтом против отца, фанатичного коммуниста, которого даже арест сына не изменил: он носил письма Ури на проверку в КГБ. Я замечал такой феномен в лагере. У многих диссидентов отправной точкой служило враждебное отношение к родителям-коммунистам.

Заметив, что Ури работает по субботам, я пытался доказать ему, что исполнение заповедей неотъемлемо от иудаизма. Верующий еврей не может жить одними философскими изысканиями. Только вера даст нам силы выбраться отсюда. И главное: у нас в Израиле родятся дети, которые будут лучше нас. Они вырастут настоящими евреями. Однако мои слова его не впечатляли. Его влекла борьба. Ежедневно он писал десятки заявлений, едва ли не больше, чем Макаренко. На этой почве они сблизились, что очень не нравилось Хаиму. Ему казалось, что Яныч хочет вовлечь Ури в антисоветскую деятельность, чтобы погубить его. Отсюда возникло подозрение:

- Макаренко - явный агент КГБ. Видишь, он часто ходит туда на прием!

- Будь он агентом, не ходил бы открыто! - возражал Шабтай.

- Все эти заявления - провокация КГБ, - не успокаивался Хаим. - Как будто заявлениями можно что-то исправить!

- Но ведь ты знаешь, что Макаренко так не считает!

Через несколько дней Хаим опять за свое:

- Видели, Макаренко получает питание как больной. Это плата за услуги. Просто так не дадут!

- Оставь, пожалуйста! - пытались ему возражать. - Больничное питание получают и другие политические. Все они агенты? Если судить о человеке по тому, сколько хлеба с маргарином он съедает, нас первых заподозрят! (Нам удавалось покупать хлеб, маргарин и сахар.)

- Все равно он агент, хотя и не могу доказать!

- Получается, сперва решишь, что он стукач, а потом ищешь доказательства. Слушай, брось собирать слухи!

Действительно, распространение слухов об агентах КГБ создавало тяжелую обстановку в лагере. Ясно, что доказательств все равно не найти. Осведомителей-стариков знали: они работали грубо. Другим подозреваемым не доверяли до конца.

Наступил Пурим. Решили праздник провести вместе, хотя жили в разных бараках и находиться в чужом запрещалось. Существовало несколько возможностей собраться: либо расположиться у какого-нибудь барака прямо на земле, либо в строящемся помещении для обысков, либо в столовой. Но на земле нельзя - снег еще не растаял; дом для обысков к Пуриму успели достроить, разобрать и перевезти в рабочую зону; столовую запирали. Выход один - просить разрешения у начальства. В Правилах говорится, что начальник "может" разрешить посещение чужого барака. Может, но вовсе не "обязан". К несчастью, заключенный Бергман рассказал дежурному офицеру о наступающем еврейском "милитаристском" празднике в честь разгрома иноверцев. В этот день якобы принято нападать на гоев и избивать их. Не знаю, почему Бергман выложил эту ложную версию капитану Раку: то ли из-за болтливости, то ли из желания выслужиться.

Лейзер Бергман был любопытным типом. Он родился в 1922 году в Кишиневе в семье артистки еврейского театра. Учился в хедере и в училище для канторов. Когда советская власть пришла в Бессарабию, жизнь резко изменилась... В 1948 году он впервые был осужден за какое-то уголовное преступление. С тех пор прочно поселился в лагерях: то продлевали срок, то получал новый, как это произошло в 1956 и в 1960 годах, когда его обвинили в антисоветской деятельности. Насколько я сумел понять из его отрывочных рассказов, он проиграл в карты воровскую кассу. За это ему полагалась смерть. Тогда он написал антисоветские листовки и запустил их на надувном шаре за забор. Листовки собрали. Они были примитивны по содержанию, но по почерку узнали автора, "пришили" ему антисоветскую пропаганду, добавили срок и отправили в другой лагерь как политзаключенного. Так он спасся. Многие уголовники избавляются таким способом от суровых наказаний воровского мира.

Говорят, что Лейзер когда-то был "вором в законе" и его боялись заключенные. Это похоже на правду. Даже сейчас он выглядел сильным, волевым и энергичным человеком; принадлежал к лагерной знати, состоящей из воров и бывших полицаев. С политическими предпочитал не иметь ничего общего. С ворами он пил чай, играл в "чертей" и вел задушевные разговоры.

- Ну, Петя, - бодро кричал он бывшему полицаю, - сколько жидов убил? Да ладно, не ври! Убивал ведь! Сколько? Сто? Двести? Хорошо, я же прощаю! Пошли в "чертей" играть!

За такие кощунственные слова его нужно было бойкотировать, но мы его терпели. Так уж устроен мир: человек слушает и не слышит. Более того, мы пытались завязать с ним дружеские связи, ходили к нему на чай, и он показывал нам фотографии многочисленных родственников из Израиля. Выходит, у него на Израиль такие же права, как и у нас?..

Однажды, в день смерти матери, Бергман, стоя на заснеженном заводском дворе, поднял глаза к небу и запел поминальную молитву. В этой его канторской молитве, столь неожиданной для нас и необычной под уральским небом, слышался такой крик души, что невольно думалось о том, что он плачет о своей пропащей судьбе и о матери, опозоренной и сломленной им. В его глазах стояли слезы. Он кончил молитву, повернулся и быстро зашагал прочь. Однако ничто не помешало "ему засадить в ПКТ Гришу и Шабтая. Но об этом позже. А пока он нас "технически заложил" - не то чтобы донес, а просто, обсуждая с дежурным офицером, капитаном Раком, результаты матча футбольной команды "Днестр", посвятил его в "секреты сионских мудрецов".

Капитан Рак был ниже среднего роста, и поэтому носил обувь на высоких каблуках. Черные волосы, черные круглые глаза, черные маленькие усики. Говорил с нерусским акцентом. Что до его национальности, мнения расходились. Одни утверждали, что он еврей, другие "увольняли" его из евреев и производили в цыгана или румына. Сам же он намекал на свое украинское происхождение. Но все сходились в одном: такого негодяя в зоне придется поискать. Лучший ученик Федорова, только более настырный, чем его учитель. Он не ленился влезать в мельчайшие подробности жизни заключенного. Ни одно нарушение Правил не проходило мимо него. Особенно придирался к политическим.

Однажды политзаключенный Дмитрук краем рваной рубахи зацепился за вал токарного станка. Последним усилием воли ему удалось вырваться из когтей смерти. Окровавленный и обессиленный, он лежал у станка. На место происшествия явился капитан Рак. Подошел не к Дмитруку, а к окровавленным лохмотьям, и принялся в них рыться. Торжествующе улыбаясь, вытащил бумажку с какими-то записями и, довольный добычей, удалился.

В нем не было ничего человеческого. Он преследовал всех, но к евреям испытывал особое чувство. Когда говорил с нами, кривая улыбка не сходила с его губ, а руки нервно перебирали пряжку офицерского ремня. Со временем мы нашли способ "обезвреживать капитана: избегать всяких разговоров с ним. Обычно он завязывал беседу с заключенным и провоцировал его на оскорбление. Потом с удовлетворением заявлял:

- Так, теперь составим акт. Фабула уже имеется!

За это он получил кличку "Фабула".

Леха Сафронов писал на стене барака: "Фабула, тебе не быть капитаном!" Ошибся. Маленький Рак из старшего лейтенанта вырос в капитана. К своим обязанностям относился ревностно:

- Что у вас на голове, Менделевич?

Раньше я объяснил бы ему. Теперь ответил:

- Разве не видите?

- Снять немедленно!

Я подчиняюсь: снимаю кипу, тут же надеваю шапку и выхожу во двор. Рак разочарован - провокация не удалась.

Вот этому-то капитану Лейзер Бергман по-дружески рассказывал о наших праздниках. Неудивительно, что в Пурим в зоне усилился надзор. Ждали начала нашего сбора. А мы старались достать самые лучшие продукты. Марку после свидания удалось пронести в зону два апельсина и плитку молочного шоколада. Я получил свою килограммовую посылку (одну в полгода): мацу и полкило сухой сои. Сою сварили с рыбой, которую мы не ели в столовой, а специально оставляли для праздника. Раздобыли белый хлеб. Итак, праздник будет на славу. Дело лишь за "малым": заявить начальству, что хотим, мол, праздновать. Просить никто не хотел - это унижение. Меня же нисколько не унижало, и я отправился в штаб зоны. Несмотря на выходной все были в сборе: Федоров, Котов, Журавков. Сидя вокруг стола, они выжидающе уставились на меня.

- Прошу разрешения собраться, чтобы отметить праздник Пурим.

- Что это еще за праздник?

- Национальный еврейский праздник в память о событиях, происшедших свыше двух тысяч лет назад.

- Расскажите подробно!

И вот под недремлющим оком советской власти оказались Мордехай и Эстер. Живи они в наше время, попали бы в лагерь за свой национализм.

- А что вы собираетесь делать вместе?

- Устроим праздничный стол.

- Откуда у вас продукты?

- То, что вы нам даете!

- Разве из этого устроишь праздник?

Ага, попался, - думаю я, - сами признаете, что кормите нас отходами!

- Но для нас еда не главное.

- А еще что будете делать?

- Больше ничего

- А этот праздник не военный?!

- Обычный праздник, не имеющий отношения к войне. (Да, сработала информация Лейзера!)

- Хорошо, подумаем! Ответ получите от капитана Рака.

Федоров наклоняется к Котову и что-то шепчет.

- Ну-ка, дайте сюда свой бушлат, - приказывает мне Котов.

Снимаю и даю ему.

- А это что такое? - показывает на карманы, которые я сам пришил к внутренней стороне бушлата.

- Это карманы, чтобы руки засунуть, а то мерзнут.

- Вы нарушили Правила. Карманы не положены. Ступайте, и пока не уберете карманы, разрешения не получите.

Отправляюсь срезать карманы - придется померзнуть ради Пурима. В час дня вызывают к капитану Раку.

- Правилами запрещаются сборища в религиозных целях. Пурим является сионистским праздником, направленным на разжигание войн и национальной розни.

Выхожу из комнаты дежурного. Что делать? Уже и Пурим для них - политическая акция!

Каждый решил встречать праздник в своем бараке. Как только уселись, прибежал Рак. Рыскает глазами. Придраться не к чему. Все из одного барака. Чужих нет. Пьем чай и веселы. Это его больше всего раздражало. Несмотря ни на что евреи празднуют и веселятся. Досадно!

Мы вышли во двор, встретились с евреями из других бараков, и я рассказывал об истории праздника. Многие ее не знали. Потом пели, а я устроил "пуримшпиль" наподобие того, который написал еще до ареста, в Риге. А ведь "пуримшпиль" в нашем лагерном царстве мог произойти в любое время.

Вот сейчас Ури отправили в карцер. Он так увлекся заявлениями, что потерял чувство меры. Во всем его поведении было столько неприкрытой враждебности, что это сразу настраивало против него тюремщиков.

- Вы почему не бреете бороду?

- А чаво? - прикидывался дурачком Ури.

- Как вы разговариваете?

- А никак!

- Вам известно, что положено бриться!

- Чаво?

- Идите! Получите карцер!

- Зачем, гражданин начальник? Я ведь ничего!

В карцере его продержали целый месяц за то, что уже будучи там, написал очередную жалобу. И подходящий повод нашелся. Вызвали к Котову в кабинет и приказали снять ермолку. Он отказался. Так получил новое наказание.

К тому времени карцер в результате многочисленных жалоб был перестроен. Первым, кто изведал "сладость" обновленного федоровского карцера, был Ури. Бетонный склеп без окна, параша на двенадцать литров; ни стола, ни сидения. Спать только в отведенное время. За сон на полу днем - продление срока. Ури наказали не за сон, а за то, что он не смог вынести парашу - ослаб от голода. Срок пребывания в карцере во второй раз он получил за обнаруженный при обыске стержень авторучки.

За все "проступки": за разоблачение провокатора Мартынова, участие в кампании жалоб, нарушение карцерного режима Ури судили. Обвинение гласило: "Злостно нарушает режим, систематически не выполняет норму выработки на заводе, не встал на путь исправления, поддерживает отношения с отрицательными элементами, оказывает дурное влияние на окружающих". Приговор: три года тюремного заключения. Но если расшифровать эти общие слова обвинительного приговора, то получится, что дополнительный срок заключения Ури получил за следующее: за ношение ермолки, невынос параши, хранение стержня авторучки, за невыполнение работы, вообще не производившейся на заводе, за верность своим убеждениям, отказ от советского гражданства, за дружбу с сионистами и разговоры об отъезде в Израиль. Таким образом, Ури - "преступник" уже самим своим существованием.

Приближался Песах. В моем распоряжении всего лишь один килограмм мацы, а надо есть восемь дней восьмерым. Неожиданно вызвали в комендатуру и сообщили:

- Вам всем прибыла посылка мацы по фунту на каждого. Прислал член английского парламента. Но выдать ее не положено, потому что не прошло полгода со дня получения предыдущей.

Мацу оставили на складе. Через несколько месяцев нас уведомили о том, что она сгорела во время пожара. Там, на складе, хранились гражданские вещи заключенных. Пожар не гасили. Начальству неохота, а арестанты радовались яркому пламени, не зная, что там находятся их вещи. А пламя действительно красивое - красное с черным. Смотрел на него и думал: может, из-за мацы оно такое?..

Итак, мацы хватит только на один день - первый. Некогда нам и собраться - ведь мы работаем в разные смены и в течение дня не встречаемся. Единственный выход - устроить все в промежутке между сменами за тридцать пять минут. Я лучше других умею вести Седер. Мы с Хаимом решили, что первый Седер, как бы трудно ни было, нужно делать для всех, а второй постараемся провести по всем правилам, по Агаде.

Вечером, в Песах, первая смена кинулась к месту между двумя бараками, где их ждала вторая смена. У меня все уже было готово. Написал сокращенный вариант Агады - не оставлять же евреев без праздника! Я страшно волновался: что если не успею, нагрянут тюремщики и нас разгонят? К счастью, все обошлось, и даже под конец спели "Хад гадья"1. Потом продолжали праздновать с теми, кто был свободен. Сам я в тот день уклонился от работы.

Я вспомнил рассказ отца о том, как мой дед вечером в Песах выливал на пол ведро воды, надевал дорожную одежду, брал в руки палку и переходил водный поток - в знак перехода евреев через Красное море. Марку это очень понравилось - ведь мы сами совершали исход. И хотя нам предстояло блуждать в холодной пустыне, мы верили, что вступим на Землю Израиля. И в "будущем году в Иерусалиме" звучало как символ нашей веры. На следующий день мы с Хаимом провели пасхальный Седер так, что я мог с чувством удовлетворения сказать: "Завершен пасхальный Седер по всем предписаниям о нем".

Трудность заключалась для нас не в исполнении заповедей, а в невозможности их исполнить. Каким несчастным я чувствовал себя, если не мог помолиться с утра из-за придирок надзирателей или не мог как следует соблюдать субботу и вынужден был в темном углу, на старых досках молча молиться. Я старался, чтобы в субботу собирались все евреи. Хаим не раз предлагал мне проводить субботу вдвоем. Так гораздо легче - мы жили в одном бараке. Но я любил своих товарищей и хотел быть с ними. Поэтому мы забивались в какой-нибудь закуток, отмечали субботу и напряженно прислушивались к тому, что делается снаружи, боясь, как бы нас не обнаружили. И, может быть, в этом тревожном прислушивании также таилась своя неповторимая особенность. Поскольку темнело поздно, приходилось встречать субботу еще до появления звезд и свечи зажигать заранее. В бутылочку с подсолнечным маслом вставляли фитиль. Светильник был маленький, чтобы догорел раньше, чем придут надзиратели.

По лагерным стандартам в субботу мы были неплохо обеспечены едой. На всю нашу братию приходились одна или две банки рыбных консервов. Их нам доставлял Шура. Это был солдат, служивший в Германии и пытавшийся бежать за границу. За это его осудили на десять лет. Благодаря своей пронырливости он втерся в доверие к продавцу лагерного магазина и мог покупать у него небольшое количество продуктов.

Согласно Правилам, заключенному на строгом режиме разрешается приобретать продуктов на пять рублей в месяц: маргарин, карамель, чай, сигареты, повидло, рыбные консервы, лук, сухари. Таким образом, на день приходится двадцать пять граммов маргарина, пять сигарет и ложка повидла. И это хорошо, потому что в Потьме выходило в два раза меньше. При условии, что тебя не лишили права на покупку: не то сказал, не так повернулся - и ложка повидла потеряна.

Однажды за отказ идти на урок коммунистического воспитания нас лишили права покупок, пришлось использовать деньги, припрятанные на черный день. Я пошел к старой бане и вытащил из щели между бревнами небольшой сверток, обернутый в полиэтилен, и, озираясь по сторонам, достал сто рублей. Получил я их от отца, сумел пронести в зону и запрятать. Теперь я вложил их между двумя склеенными страницами и книгу отдал Зеэву. Тот вручил деньги Шуре. Такие заказы выполняются по двойной, а иногда и тройной цене. Шура, перетаскивая в магазине тяжелые ящики, незаметно сунул деньги продавцу. Через день Зеэв принес покупки. Шура, естественно, положил в свой карман почти половину суммы - он играл в карты и деньги ему были нужны. Жаловаться некому. Ведь ты сознательно прибег к этой одной из немногих возможностей раздобыть продукты.

В лагере такая "операция" - не только забота о своем желудке, но и одна из форм сопротивления насилию. Нас хотят наказать за то, что мы соблюдаем субботу, а мы вопреки всему собираемся за субботним столом. Мне доверили делить продукты. И вот я сижу над пачкой маргарина и распределяю его на равные доли. Часть надо передать в ШИЗО - Ашер Фролов получил десять суток за невыполнение нормы. Для этого предстоит договориться с литовцем Антанасом. Платы он не требует и в принципе не отказывается помочь, но каждый раз почему-то не выходит... Его можно понять - жаль терять хорошую должность. Ее получают только с разрешения КГБ, и Антанас ведет двойную игру - обманывает и нас, и КГБ.

Да, тут целая наука: бесконечные переговоры о деньгах, закупках, передачах. Сегодня маргарин, завтра книги, послезавтра информация на Запад.

Но начальство тоже понимает, что получение продуктов - это вид борьбы. И оно борется. Запрещает своим людям торговать с нами. Тогда вступает в дело Михаил Садо. Он тоже на хорошем счету - редкое для политзаключенного явление. Скорее всего он агент КГБ, но крупный агент и играет крупно. Он покупает непосредственно у надзирателей. Если кто-то из родных приезжает, он берется пронести в зону часть продуктов. Не сам - за него это делает обычно дежурный надзиратель. Ночью. Садо помогает нам для того, чтобы завоевать доверие, и еще ради самой игры. Вот принес что-то, потом месячный перерыв - следят, мол. И мы вынуждены терпеть, поддерживать с ним дружеские отношения. Со временем начинаешь думать: а может, лучше назвать вещи своими именами и кончить игру?

Если зэк ухитрился обходным маневром достать продукты, ему еще рано торжествовать. Как только начальство узнает, лишат права на покупки или посадят в карцер на голодный паек.

Между тем продолжалась история с Лейзером. Поскольку мы стали больше общаться с ним, он принялся оказывать нам мелкие услуги. У него всегда имелись запасы продуктов, которые он получал от ментов. Лейзер согласился продавать нам эти излишки. Как-то Шабтай меня спросил:

- Бергман говорит, что есть возможность передать информацию из лагеря. Как ты думаешь, можно ему доверять?

- А как он передаст?

- Женщина из бухгалтерии уже переправила на волю его письма. Наши она тоже берется отправить: бросит в почтовый вагон поезда, который проходит через станцию Чусовая. Нужно попробовать! Давно ничего не удавалось переправить без цензуры!

И мы попробовали. Шабтай составил хронику лагерных событий, а Гриша прибавил несколько своих заявлений, вложил в конверт и отдал Бергману. Спустя некоторое время Лейзер сказал, что письмо отправлено. Однако условный ответ не пришел, и мы забеспокоились. Месяца через два вызвали поочередно Гришу, Шабтая и Лейзера и предъявили им изъятые письма.

- Как вы это отправляли?

- Обычным порядком. Через цензора.

- Нет, цензор не помнит этого письма. Вы пытались в нарушение закона переслать письма из зоны. За это положено ПКТ!

Самое тяжелое не столько получить наказание, сколько его ожидать. Грише повезло - его сразу посадили в ПКТ на четыре месяца. В знак протеста он объявил голодовку. Однако через несколько дней ему стало так плохо, что явился врач Петров. Ночью несколько евреев собрались около забора, отделявшего штрафной изолятор от лагеря. Из ворот ШИЗО вышел капитан Рак. Заметив группу зэков, он испугался и отступил назад. Позвонил на вахту и спустя некоторое время вышел в сопровождении двух здоровенных охранников.

- Что с Беленьким? - спросили у него.

- Ничего особенного. Доктор Петров говорит, что у него здоровое сердце, а боль - от нервов и оттого, что он голодает. Начнет есть, сразу станет лучше. А теперь немедленно разойдитесь! Собираться группами больше трех запрещено!

Подчинились. На следующий день нескольких человек, стоявших у ворот ШИЗО, вызвали в оперативную часть:

- Получен рапорт капитана Рака. Вы пытались захватить ШИЗО, чтобы освободить Беленького. Это бунт. Пойдете под суд! Вот прочтите и распишитесь, что вы ознакомлены с соответствующим законом.

Высшей мерой наказания в этом случае является расстрел. Все как один отказались подписать:

- Это провокация. Откуда капитану знать, какие у нас были намерения? Он что - мысли читает?

Неизвестно, чем бы все кончилось, если бы не оплошность Рака, написавшего в рапорте, что у ворот находился Дымшиц. Когда вызвали Марка, он заявил:

- Жаль, что я там не был. Надо было, действительно, захватить ШИЗО, но я в это время работал!

У него оказалось стопроцентное алиби: вечером он был на заводе. Рак спутал его с кем-то другим.

Донесению Рака не дали хода. Расследование проводилось, а Гриша лежал в вонючем карцере на оплеванном полу и хватал ртом воздух.

- Голодаешь? Давай, давай! Чем раньше подохнешь, тем лучше, - издевались надзиратели.

Однако смерть известного политзаключенного не входит в планы начальства, и поэтому Гришу перевели в медчасть. Происходило это так: впереди шествовал доктор Петров, за ним два здоровенных надзирателя волокли по земле беспомощного, больного зэка. А он кричал:

- Сволочи! Негодяи! Я сорок лет строил коммунизм! Учил и воспитывал ваших детей, а вы?

Пока Гриша находился в карцере, а потом в медчасти, выяснились некоторые обстоятельства: став членом нашей группы, он не порывал с диссидентами и украинцами. Это рассматривалось как нарушение нашей договоренности и подвергало всех нас опасности. Мы решили не посвящать его больше в наши дела. Но если захочет, он может посещать уроки иврита, истории, читать письма, которые мы получаем, и присутствовать на праздниках. Многие из нашей группы сохранили с ним дружеские отношения. Я тоже. Как только Гриша вышел из больницы, он отправился к Лейзеру.

- Гриша, что ты делаешь, ведь он предатель!

- Не может быть! Он такой добрый! Он принес мне молоко!

- Но ведь он заложил тебя и Шабтая!

Куда там! Гриша только повторял:

- Быть не может, быть не может!

Однажды после перерыва Шабтаю приказали не возвращаться на рабочее место. Это могло означать либо свидание с родными, либо этап. Но мы ошиблись: ни то, ни другое. Карцер. За то же самое письмо, которое они с Гришей передали через Лейзера. Во внутреннюю тюрьму его отправили в тот день, когда к нему приехал на свидание семидесятивосьмилетний отец, в прошлом полковник медицинской службы. Старик три года не видел сына. Котов знал, что предстоит свидание. Он мог отложить наказание или отменить приезд отца. Но зачем себя беспокоить? С врагом надо поступать как с врагом. Это издевательство было тяжелее, чем карцер. Шабтай объявил голодовку и продолжал ее восемь суток. Конечно, нужно было поддержать его, но голодовки стали таким частым явлением в лагере, что в их действенности сомневались. А Гриша все еще верил, что Лейзер порядочный человек. Тяжко даже подумать, что твой соплеменник доносит на тебя.

Шабтай вышел из ПКТ, Гриша находился последние дни в лагере. За постоянные жалобы его собирались отправить в тюрьму.

После работы вдруг вызывают по списку: Менделевич, Дымшиц... к начальству. Все евреи, кроме Брауна и Садо - местные антисемиты не разборчивы. Если фамилия или нос нерусские - значит, еврей. По этим признакам с нами оказались немец Браун и ассириец Садо.

Журавков открыл собрание:

- Сионисты расхваливают хорошую жизнь в Израиле, но многие после приезда туда убеждаются в обмане и просят разрешения вернуться обратно. К нам приехал товарищ Зельцер, недавно из Израиля. Сейчас он вам обо всем сам расскажет.

Мужчина с приятными чертами лица начал:

- Могу вас заверить, что в Израиле с голоду не умирают. Я получал хорошую зарплату. Но Израиль чужая для меня страна. Там человека не уважают, о достоинствах судят по счету в банке...

В таком духе он продолжал довольно долго. Показал фотографии киосков, где продают порнографические журналы: "Вот какое моральное разложение". Его рассказ не произвел на нас никакого впечатления. Мы и сами знали, что в Израиле не все гладко. Нам хотелось бы знать одно: в какой мере он завербован КГБ. Мы устроили ему перекрестный допрос. Желая купить наше доверие, он вынужден был отвечать на вопросы.

- У вас есть родные в России?

- Да, оставался сын со своей семьей. (А, значит власти имели заложников!)

- Почему вы решили возвратиться?

- Моя жена тяжело переживала разлуку с сыном. Он звонил и просил вернуться. (Странно, ведь для такого возвращения нужна санкция КГБ! Может, власти шантажировали сына?)

- Вы сразу решили вернуться?

- Да. И сразу же возникла стена ненависти и отчуждения. Всех наших знакомых предупредили: "С Зельцером не разговаривайте. Он агент КГБ!"

Офицер, который привез его в лагерь, занервничал:

- Задавайте вопросы о жизни в Израиле, а не о его личной жизни!

- Да чего там спрашивать, - поднялся Макаренко со своего места. - Ясно, вы его запугали, и теперь он говорит все, что ему приказывают. Не хочу слушать эту брехню!

Яныч вышел. Так закончилась попытка перевоспитания. Поведение Макаренко удивило меня: ведь ни до ни после этой "беседы" он не считал себя сионистом. Даже когда нежданно-негаданно получил письмо из Израиля, от сестры. Оказывается, Лев Коренблит, освободившись и приехав в Израиль, разыскал его семью. Во время войны им удалось уцелеть и в сорок восьмом перебраться в Израиль. Отец Яныча умер в семьдесят первом. Это было первое и последнее письмо от сестры. Больше Макаренко ничего не получал. Неизвестно, по чьей вине...

Через несколько лет после "спектакля" с Зельцером в лагере оказался еврей из Риги, ученый-математик. Когда я рассказал ему о той давней встрече, он вспомнил, что его друга вызвали как-то в партком и спросили: "Хотите прогуляться в Израиль? Вы там немного поживете, а потом вернетесь и расскажете, как плохо там было!" Друг отказался. Вероятно, боялся осложнений. Ведь в сталинские времена коммунистов, бежавших в Россию, арестовывали и расстреливали, как "агентов Запада".

...Хаима посадили в ПКТ на четыре месяца за систематическое сопротивление и отказ бриться. Но, видно, решили не слишком морить его голодом. Учли, что ему скоро освобождаться, и, может быть, поэтому, когда он заболел, его перевели в больницу. Она находилась прямо в зоне, так что я умудрялся навещать его. Правда, за это меня могли отправить в карцер, а Хаима выбросить из больницы. Но невыносимо тяжело одному, не с кем словом перемолвиться. Каждый из нас так нуждается в человеческом тепле! В лагере оно на вес золота. Родные далеко, а друзья... Немало усилий нужно приложить для того, чтобы почувствовать друга в человеке, который рядом. Ты ведь окружен врагами и инстинктивно боишься всякого. И так живешь годами...

Йом-Кипур 1973 года выпал на субботу. Я, "великий знаток закона", когда-то слышал, что в субботу не постятся, и решил перенести пост на пятницу. Отработал за субботу на разгрузке угля и поэтому был свободен. Отправился к Хаиму. Он ждал меня на крыльце медчасти. Мы залюбовались синевой неба и зеленью раскидистого дерева. В лагере обострено восприятие природы. Вдруг мы увидели радугу, как бы пронзившую небо. О чем говорит этот знак завета? Только к вечеру мы узнали: египетские войска форсировали Суэцкий канал и ни нескольких участках прорвали линию Бар-Лева. Мы горячо обсуждали последние известия, переданные по московскому радио. Главные "специалисты", Дымшиц и Шабтай, заявили в один голос: "Советская пропаганда". Внимание всего лагеря было приковано к нам. На следующий день сообщения об успехах египетских войск повторились, но в полдень радио выключили в тот момент, когда перешли к событиям на Ближнем Востоке.

Я отправился к дежурному:

- Почему выключили радио? А еще говорите о воспитательной работе! Сами же нарушаете свои установки!

Он понял свое проигрышное положение:

- Ладно! Узнаю, в чем дело! Зайдите через полчаса. Когда я опять пришел, он напустился на меня:

- Зачем вы затеяли этот разговор в присутствии других? Провоцируете? Вам это даром не пройдет!

Но мне было все равно: тут война идет, а он мне угрожает! Два дня репродуктор молчал. Знали как досадить нам. А своим приближенным рассказывали, что по телевизору видели горящие израильские танки. В лагере умышленно распространялись слухи о поражении израильских войск. Нас хотели лишить последней надежды.

И тут, как всегда вовремя, приехали папа с мамой. Папа выглядел плохо. До приезда ко мне он все время лежал. Я тогда не предполагал, что это мое последнее свидание с ним. Все было исполнено глубокого смысла: встреча с отцом, праздники, война... Во всем ощущался привкус горечи. От папы я узнал, что происходит на фронте: о нашем отступлении, о потерях, о речи Голды. А мы-то думали, что советское радио всегда врет!

На свидание я пронес с собой "Хронику лагерных событий", чтобы переправить на волю. Но в числе новостей, которые он мне передал, была одна, изменившая мое первоначальное решение: КГБ заподозрил жену одного заключенного в том, что она вынесла из зоны записи. Ее обыскали, избили и пригрозили арестом. И тогда я понял, что не вправе передать отцу "Хронику". Я мог рисковать собой, но не отцом. Даже учитывая, что свидание мне давали лишь раз в году и это редчайшая возможность связаться с волей, я решил отца под удар не ставить. Хорошо, что он не знал о моем грузе, иначе настоял бы на том, чтобы его получить. Ночью, когда родители спали, я вышел в туалет и там уничтожил бумаги. Словно камень свалился с моих плеч: главное, чтобы папа был жив и невредим. Я настаивал на его отъезде в Израиль.

В Риге обстановка вокруг отца накалялась: местные власти травили его, шантажировали и запугивали. А сосед по квартире напал на него и ударил утюгом по голове. В больнице поставили диагноз: сотрясение мозга. Выйдя из больницы, папа продолжал помогать тем, кто собирался в Израиль. Дом с утра до вечера был полон людьми, приходившими за советом. Отец и мать в свои шестьдесят с лишним лет переживали вторую молодость - настолько они были увлечены делом репатриации. В рижской газете об отце появилась статья, смысл которой сводился к тому, что вот, мол, агитирует других ехать в Израиль, а сам почему-то не едет.

Спустя некоторое время после появления этой статьи родителей вызвали в ОВИР. Тот самый полковник Кайя, который пророчил мне смерть в России, на этот раз улыбаясь сказал им:

- В 1970 году вы подали заявление на выезд в Израиль. Теперь можете ехать!

- Но я подавал заявление вместе с сыном. Отпустите его, и я уеду, - возразил отец.

- Ваш сын отбывает наказание.

- Я его буду ждать!

- Дайте ваши паспорта.

Ничего не подозревавший отец протянул ему оба паспорта.

- Больше вы их не получите! Вы лишаетесь советского гражданства и должны немедленно покинуть пределы СССР. Иначе выдворим силой!

Отец с мамой молча вышли из кабинета начальника ОВИРа. Дома они написали заявление: "Мы готовы выехать в Израиль, как только наш сын будет освобожден".

Видя, что папа не сдается, его начали преследовать: устраивать домашние аресты, вызывать в КГБ, угрожать тюрьмой.

Сердце не выдержало - очередной инфаркт и клиническая смерть. Через несколько месяцев, едва став на ноги, отец обратился за помощью к американским организациям. Г. Киссинджер несколько раз ходатайствовал за родителей перед советскими властями.

После свидания со мной предстояло слушание нашего дела в американском Конгрессе. Намечалась демонстрация. Отца вызвали в Управление милиции:

- Получайте свои паспорта! Только напишите заявление, что вы их получили, и распишитесь.

Отец заколебался - подписывать или нет? Мать шепнула:

- Скажи, что чувствуешь себя плохо. Когда они вышли, она стала убеждать папу ничего не подписывать:

- Ради нас собираются устроить демонстрацию. Поэтому нам и решили вернуть паспорта. Что же будет, если наши подписи попадут в Вашингтон? Там ведь не поймут, что происходит на самом деле, и решат, что мы их обманываем, заявляя о преследованиях. По-моему, не стоит ничего подписывать!

Мои смелые родители вернулись в кабинет:

- Когда вы у нас забрали паспорта, наших подписей не требовалось! Вот и отдайте без подписей!

- Не подпишете?

- Нет!

- Забирайте! - начальник в бешенстве швырнул паспорта.

- Если будете бросать, не возьмем!

Услужливый секретарь поднял с пола документы и передал их в руки родителей.

В таком нервном напряжении держали отца. Я не был согласен с ним, не думал, что его присутствие в Союзе могло помочь моему освобождению. Он, вероятно, понимал это не хуже меня, но его отцовское сердце не позволяло оставить меня в беде. Даже когда в течение шести лет я не получил ни одного свидания с ним, я чувствовал его рядом со мной. И он действительно охранял меня. Ведь в лагере всегда существуют крайние позиции, а он своим незримым присутствием не давал мне впадать в крайности. Чего стоили его письма! Это и поток любви, и практические советы, и информация о международных событиях, и рассказы израильских писателей, и даже собственные стихи...

И вот закончилось свидание. Я не мог тогда предположить, что оно - последнее. Такого друга, как отец, у меня уже нет и не будет.

При выходе из дома свиданий меня тщательно обыскали. Яблоко, которое я захватил с собой, разрезали на куски: "А вдруг там рация?" Не найдя ничего, не отдали. Раздели догола. Рак исполнял свои обязанности как всегда рьяно:

- Мыло? Не положено! Зубная щетка? Отобрать! Что вы надели? Теплое белье? Отобрать! Вам теперь на Синае и без кальсон жарко! Скоро так драпанете, что штанов не успеете натянуть!

Я не оставался в долгу:

- Вам это только во сне может сниться. Наши солдаты не отступают!

- Да я сам по телевизору видел, как горят израильские танки, - возражал Рак.

- Ну, что, в Израиль уже не хочется? - подхватил другой мент.

- Израиль - моя родина, и независимо ни от чего я там буду!

- Ваш Израиль надо уничтожить. Это страна-агрессор!

- Нет, агрессор - Советский Союз, который оккупировал Чехословакию, и арабы, которые хотят оккупировать Израиль!

- Арабы не агрессоры! Они раньше там жили!

Тут я вспылил:

- Израиль - родина всех евреев, и жить там будет еврейский народ. У арабов достаточно своей собственной земли!

На этом спор прекратился. У меня отобрали вещи, продукты и отпустили.

Потом мы получили более точную информацию и поняли, что положение стабилизировалось. Каждый день папа посылал открытку с подробным описанием событий, причем сообщение он начинал такими словами: "Я читал в газете, что..." Получалось, что все, о чем он пишет, взято из советской прессы. Цензоры газет не читали, поэтому обман проходил незамеченным. Общую картину дополняли письма отца Зеэва. По мере того, как советские средства информации увеличивали количество убитых и раненых израильтян, антисемиты все больше и больше оживлялись. Подпрыгивая от радости, дагестанец Точиев кричал:

- Даяну второй глаз выколем! Голду Меир острижем наголо и утопим в море!

Наши друзья пытались ему объяснить, что на Ближнем Востоке главный провокатор - тот же Советский Союз, с которым он боролся в Дагестане. Но Точиев не унимался, не слушал:

- Всех жидов скинем в море!

Опьяненные радостью, антисемиты не заметили, как военные сводки стали меняться. Хотя и передавали о наступлении египтян, но по названию мест выяснялось, что наступление приостановлено. Подробные комментарии мы получали от наших экспертов - Марка и Шабтая. Даже в самые тяжелые моменты войны мы не сомневались в том, что это лишь временные неудачи. Единственное, что оставалось неясным, - когда начнется израильское наступление. Наш оптимизм питался верой в силу еврейского народа. Мы, конечно, не знали всех подробностей. В общем, война, наверное, выглядела не так, как мы это себе представляли. Но как бы то ни было, в Израиле гибли наши сверстники.

Здесь мне смерть не угрожала. И вот я решил хоть как-то принять участие в войне. Со дня ее начала я не ел ничего, кроме нескольких кусков черного хлеба в день. Шестнадцатого октября решил поститься. Составил специальную молитву. Я молился, стоя за углом барака, повернувшись лицом в сторону Израиля. Темная уральская ночь. Пронизывающий ветер. На глазах слезы...

"Благословен Ты, Б-г Вс-сильный, Царь вселенной, Б-г могучий и грозный, Властелин воинств - Имя Его! Надели силой и могуществом Армию Обороны Израиля и даруй победу над врагом с потерями наименьшими и спаси Твой народ, Израиль, и собери изгнанников его и изгнанников из России, и доставь меня и мою мать и отца на Землю Израиля, и даруй полное исцеление моему отцу Моше, сыну Аарона. Благословен Ты, Б-г, исцеляющий больных!"

Ребята с нетерпением ждали новостей. Неужели, действительно, отступают? Мы не могли понять, как получилось, что наших застали врасплох. Где же лучшие в мире разведка и служба информации? Каждый день весь лагерь собирался на площадке у репродуктора. Все напряженно прислушивались к сообщениям с Ближнего Востока. Мы, евреи, стояли в центре, под внимательным взглядом толпы. Вначале к нам подходили, спрашивали: "Ну, что будет?" Но с каждым днем редел круг зэков, слушавших радио. Теперь мы стояли одни. Кому охота иметь дело со слабыми? Только верные друзья, некоторые украинцы и литовцы, подходили подбодрить.

На следующее утро советское радио со ссылкой на Каир передало, что несколько израильских танков прорвались через Суэцкий канал, но были уничтожены. В лагере даже дезинформация является информацией. Стало ясно, что это начало перелома. Да! Наша армия начала наступление. Спустя несколько дней открытка от папы подтвердила наши предположения. Началось наступление израильтян на Дамаск и Каир. Нашей радости не было предела. Тут же на глазах у всех уселись пировать. Неевреи удивлялись: их бьют, а они веселятся! Ведь из советских газет явствовало, что скоро возьмут Тель-Авив. Не раз я задавал себе вопрос, как рядовой советский гражданин объясняет противоречивость информации? Очевидно, большинство верит всему написанному, а те, кто не верят, сидят в лагерях.

С утра до вечера мы занимались обсуждением событий. - Что будет, когда возьмем Каир? Дать ли египтянам демократические выборы и заставить Садата принять наши условия? Почему не добиваются капитуляции третьей египетской армии? Дойдет ли граница до Евфрата? Я особенно не спорил: лишь бы страна победила и не было больших жертв.

Когда мы узнали о потерях, которые понесли израильтяне, настроение изменилось - лучше бы без войны. В то время письма из Израиля доходили до нас очень хорошо. Очевидно, полагали, что в письмах будет описание неудач и это охладит наш пыл. Из писем я узнавал о докладе Аграната, о переговорах между Киссинджером и Садатом, Киссинджером и Голдой. Муж Ривки, Саша Друк, с боевыми частями перешел Суэцкий канал и писал мне оттуда. Там же находился муж старшей сестры, Элиягу Лисицын. Он обслуживал танковые части и за боевые заслуги получил повышение в звании. Всем своим существом я находился там, с моим народом, а не здесь, в горах Урала.

Война для меня кончилась двадцать четвертого ноября семьдесят третьего года, когда получил телеграмму от отца: "Элиягу и Саша вернулись домой". Я не помнил себя от радости и тут же устроил пир: вместе с Хаимом ели черные сухари. Черные - потому что от переполнявших меня чувств я не заметил, как они сгорели на огне. Хаим простил: он видел мое состояние. Но мы понимали, что война еще не окончена. Солдаты гибли на канале, а политики вели переговоры. Определенных результатов пока не было.

...Когда Хаим находился в больнице, Макаренко получил доступ на наши субботние встречи. Шабтай предложил, а я не возражал. Яныч оживился и сблизился с нами. Его участие в подготовке к субботе было очень ценным - в кулинарном искусстве с ним никто сравниться не мог. Он умел хорошо зажарить лук и приготовить торт из сухарей и маргарина. Его помощь оказалась необходимой и в тех случаях, когда надо было незаметно пронести еду на завод. В умении обманывать надзирателей не было ему равных.

Однажды, когда с наступлением темноты мы зажгли свечи и я сделал Кидуш2, на завод явился дежурный офицер с солдатами. Вероятно, донесли, что мы встречаем субботу. Ворвались в боковое помещение, где мы собрались, и сфотографировали нас. Я понял тогда, что чувствовали мараны, когда их обнаруживала инквизиция. Но у нас имелось оправдание: мы ели во время перерыва. Официально он не был внесен в распорядок дня, но признавался начальством, и мы это знали. Поэтому дежурный лишь попугал нас и отменил перерыв, чтобы в будущем мы не могли им воспользоваться в своих целях.

Пронести еду на завод было легче, чем вынести оттуда что-нибудь. Обыскивали четыре раза в день. Снимали ботинки, ощупывали снизу доверху, но догола раздевали редко. Меня заботило лишь одно: каждый день вносить и выносить 600 карточек с ивритскими словами, а по субботам тексты псалмов и молитв. В субботу я не успевал молиться в жилой зоне и мне приходилось делать это в производственной. Здесь же я нашел место, куда прятать Сидур. Его привез отец Зеэва, и за большие деньги нам его передал надзиратель. Однако, поскольку у меня неоднократно отбирали молитвы и карточки со словами, начальство догадалось, что я проношу их на завод.

Так случилось и на этот раз. Я стоял за шкафчиками в раздевалке завода и молился. В это время в помещение с двух входов одновременно вошли Рак и прапорщик Прибытков. Путь к отступлению был отрезан. Обычно я наблюдал за входом и, заслышав шаги, успевал выйти из своего укрытия и спрятать листок с молитвой в карман. (Для удобства все молитвы и псалмы я переписал на маленькие листки бумаги.) Но сейчас я оказался в западне. Что делать? Сунуть листок в чью-нибудь одежду - шорох привлечет их внимание. Спрятать в сапог? Прикажут снять. Не выходить вообще? Невозможно. Лучше выйти, чем прятаться. Мое внезапное появление их вначале обескуражило, а потом вроде бы все прояснилось:

- Что, Менделевич, субботу справляли?

Я ответил вопросом на вопрос:

- Почему вы так считаете?

Главное, чтобы они не нашли листок с молитвой, который зажат в моем кулаке. Правда, весь текст утренней молитвы они не обнаружат. Из тайника я доставал только нужную очередную страницу.

Подходят ко мне неторопливо. Знают, что никуда не денусь. Прибытков - любитель щупать грязные носки - приседает на корточки и приступает к "работе". Сперва ощупывает ноги, потом - поясницу, потом залезает в карманы. Одежда на мне такая тонкая, что нет нужды раздеваться - любая бумажка сразу обнаружится. Выпрямляется:

- Покажите руки!

Выхода нет: не подчинюсь - отберут, подчинюсь - тоже отберут. Открываю ладони, и они хватают листок. Им, конечно, хотелось, чтобы это был план заговора. Вертят бумажку со странными и непонятными буквами:

- Что это за шифр?

- Это не шифр, это иврит!

Прибытков ничего не понимает, но сует себе в карман:

- Ладно, разберемся. А ну, марш на рабочее место!

И так изо дня в день. В боковом помещении из окна виден вход, и можно наблюдать за передвижением надзирателей. Там мы обычно стояли на страже у окна, занимаясь своими запрещенными Правилами делами. Постоянное напряжение. Нужно умудриться пронести на завод карточки. Они настолько малы, что за поясом не прощупываются. Но однажды утром сержант Шаринов нечаянно засунул палец за мой пояс. Его лицо озарилось радостью человека, сделавшего великое открытие.

- Вот, оказывается, в чем секрет! Но нас, коммунистов, не обманешь! Вы хитрые, а мы хитрее вас!

Гордый своим профессиональным мастерством, он даже не написал на меня рапорт. Но я на несколько дней притаился. Ничего не вношу на завод и не выношу оттуда, ведь они теперь знают, где искать, и отберут мой словарь. К моему удивлению, Шаринов даже не сообщил начальству. Поняв это, я осмелел и принялся искать другой, более надежный способ. Нашел. И с тех пор оказался неуязвимым. Я достиг "верха совершенства" - уменьшил листочки в четыре раза и смог вносить и выносить по пятьсот слов: во рту, под шапкой, под мышками. Оставалось еще придумать, как слова переносить в носу. Однако последовавшие затем события охладили на время мой изобретательский пыл.

От отца стали приходить открытки, в которых он намекал на то, что советские солдаты в войну Судного Дня попали в плен к израильтянам. "Золотых рыбок" - таково условное название этих пленных - было больше восьмидесяти. Я понял, что речь идет о возможном обмене. Эти же сообщения подтверждались другими письмами. Мы каждый день обсуждали этот вариант освобождения. От мысли, что, может быть, через несколько дней мы будем в Иерусалиме, сладко замирало сердце. Марк готов был спорить на ящик вина, что нас освободят.

Желание выйти на волю было так велико, что я боялся разочарования. Сработал обратный механизм: я убеждал себя в том, что мне не на что надеяться. Происходило это почти бессознательно.

Мое отношение к предстоящему освобождению неоднократно менялось: в дни ареста я верил, что нас спасут любой ценой; затем, в первые годы заключения, я ждал освобождения терпеливо. Поскольку ничего не произошло, приходилось готовить себя к долгому сроку. Эволюция продолжалась и дальше. Не знаю, как другие, но я чувствовал свое бессилие. Повлиять на власти не могу. Должно быть, поэтому я решил построить свою жизнь на других основах, независимых от внешних факторов. Все это уже зрело во мне. Нужно только укрепиться в вере, исполнять обязанности перед Б-гом и надеяться на Него. Это давало мне ощущение внутренней свободы. Как бы ни была важна для меня моя собственная судьба, я всего лишь частица еврейского народа. Это сознание позволяло мне переступить через порог страха, сковывающего человека. Посадят в карцер? Ну и что, посижу в карцере! Лишат переписки с родственниками? Ну и что? Не буду получать писем! Могу навсегда остаться в лагере? Ничто в мире от этого не изменится! Человек все может выдержать! Тут есть, конечно, другая опасность - перестать бороться за свою жизнь. Но со мной такое не могло произойти. Я верил и знал, что есть смысл в моей жизни: служение Б-гу. Вот почему я принял как само собой разумеющееся обмен израильских пленных на сирийских и советских. О нас речь не шла. Я не мог понять огорчения тех, кто считал, что не следовало уступать сирийцам, а добиваться справедливого обмена. В конечном счете, там, на месте, виднее.

Я не вправе требовать, чтобы кто-то прежде всего заботился о моей судьбе. Однако большинство моих товарищей считало, что нам должна быть оказана максимальная помощь. Оптимисты упрекали меня: "Как ты можешь не верить в то, что евреи всего мира борются за наше освобождение? Неужели ты считаешь, что братья могут забыть тебя?" Пессимисты утверждали: "Они обязаны нас спасти, но из-за политических разногласий и равнодушия не делается ничего". Я придерживался золотой середины: нет сомнения в том, что есть организации, выступающие в нашу защиту. Но у еврейского народа достаточно забот, чтобы думать только о нас. Кроме того, я не уверен, действительно ли они могут нам помочь. Вероятно, самое главное для них сейчас - вопрос алии. Если кто-то на самом деле борется за меня - отлично, если нет - буду тянуть свой срок. Я и не жду помощи ни от кого, кроме как от Б-га.

Живя в замкнутом пространстве, постоянно под прессом ограничений, человек настолько напряжен, что порой бывает достаточно малейшего повода для взрыва. Мне часто приходилось разряжать такие взрывоопасные ситуации. На этот раз дело касалось Хаима и Макаренко. Однажды из тридцать пятой зоны прибыл зэк и пустил слух, что, по мнению Буковского, Яныч - агент КГБ. Хаим давно уже так считал, и поэтому, не поставив нас в известность, он попросил выяснить у Буковского, какие имеются основания для такого обвинения. Пришел ответ, что конкретных доказательств нет, есть только подозрения. В лагере ничего не скроешь. Все на виду. Яныч узнал, что Хаим проводил "расследование" якобы по поручению группы. Но мы Хаиму ничего подобного не поручали. Ребята возмутились таким самоволием и решили исключить Хаима из группы: нет никакой гарантии, что он не сделает еще чего-то от нашего имени! Вспомнили, что однажды в рождественскую ночь Хаим явился к русским демократам и от имени евреев поздравил их с праздником.

- Правда, у нас с вами нет ничего общего, - заявил он. - Единственное, что нас объединяет, - это ненависть к советской власти!

Наутро Галансков, сердясь, спрашивал:

- С чего это он взял, что нас объединяет ненависть? И зачем вы его вообще к нам послали?

А ведь его никто не посылал. Он действовал по собственной инициативе и мог нам всем навредить. Ведь всякая отрицательная черта одного еврея приписывается всему народу.

Я был против исключения Хаима из нашей группы:

- Мы объединились не по политическим, а по национальным взглядам. Исключить Хаима равносильно отказу признать его евреем. Мы не вправе этого делать. К тому же он ведет себя как еврей. Не работает по субботам, старается соблюдать мицвот. Хаим заботливый товарищ. Ведет наше хозяйство. Никогда не берет себе лишнего. Наоборот, свое может отдать другому.

- Ты его защищаешь, потому что он религиозный,- укорял меня Шабтай. - Это опасный путь. Скоро докатишься до того, что все твои единомышленники - хорошие, а думающие иначе - плохие. Почти как у большевиков: "кто не с нами, тот против нас!"

- Нет, я за Хаима не потому, что он верующий. Одного этого мало. Каждый верующий должен нести людям мир, а не раздоры. И поэтому я осуждаю его поведение. Но он еврей, мой брат. Мы должны жить в лагере одной дружной семьей!

Я встретился с Хаимом и рассказал ему, что группа собирается обсудить его поступок и я сам осуждаю его поведение. Хаим понял свою вину. Более того - он понял и принял мою позицию. И ждал собрания. Надо сказать, что собрания мы вели "по всем правилам": объявляли повестку дня, выбирали председателя, устанавливали регламент, принимали резолюцию, причем в зависимости от важности вопроса заранее решали, какое число голосов проходит. Марка такие наши собрания возмущали:

- Надоели мне эти процедуры! Хватит с меня партсобраний! Наслушался их в армии!

Однако собрание состоялось. После споров, накала страстей, напоминавших, по меткому замечанию Зеэва, игру в парламент, я предложил: осудить Хаима за распространение ложных слухов. Впредь лишить его права выступать от имени евреев и рекомендовать ограничить контакты с неевреями. За Хаимом осталась обязанность обеспечения нас продуктами. Мы специально подчеркнули его заслуги в этом деле. Тяжело было смотреть на Хаима. Его бил озноб, и он чуть не плакал. Он поклялся самыми страшными клятвами, что не будет действовать во вред группе. Думаю, всем хотелось одного: поскорее с этим покончить. Проголосовали "за" и разошлись. После этого делегация отправилась к Макаренко извиняться. Но он был недоволен: "Пусть сам придет!"

На следующий день Макаренко всем рассказывал, что евреи изгнали Хаима из своей группы за то, что он распространяет слухи о нем как об агенте КГБ. Яныч при этом добавлял детали, которые знали только члены группы. Это означало утечку информации - кто-то из нас без разрешения вступает в переговоры с посторонними. Можно даже предположить - кто. Получалось, мы осудили одного за то, что дозволено другому? Мы не собирались выдавать Макаренко удостоверение в порядочности. Да и никто не мог бы этого сделать, особенно в отношении такой противоречивой личности, как он. Выходило, что Макаренко намеренно наносит вред группе.

- Он прав. Ведь он пострадал по нашей вине, - доказывал Шабтай.

- Да, но зачем сводить счеты?

Страсти разгорались. Армяне, украинцы, литовцы, русские решили провести разбирательство по поводу роли Макаренко в жизни лагеря. Мы принялись обсуждать свою позицию в этом вопросе. Я считал, что "суд" примет антисемитский характер, так как его цель показать, что в неудачах внутрилагерного сопротивления повинен еврей Макаренко. Все согласились со мной. Марку поручили представлять нас на "суде". Он должен был заявить, что, по нашему мнению, нет достаточных оснований считать Макаренко агентом КГБ.

Начались внутрилагерные "суды" и "разбирательства". Вместо реального сопротивления - борьба различных групп, раскол, вражда, взаимные обвинения, беспричинная ненависть. Но мы продолжали заниматься своими делами: учили иврит, сидели вместе за субботним столом, мечтали об Израиле. Однако нервы были напряжены до предела, а разрядки не предвиделось.

Как обычно, встретили субботу. На следующее утро отправились на завод. Я сначала молился, потом пил кипяток и прятался от надзирателей - все как обычно. После обеда узнали, что капитан Довчий избил политзаключенного Сопеляка. Двадцатилетний студент Львовского университета Сопеляк организовал в своей деревне, на Западной Украине, нелегальную национальную группу. За это его посадили. Смелый, но болтливый парень, он ради красного словца был способен поступиться правдой. С лагерным начальством разговаривал резко - за что его неоднократно сажали в карцер. На этот раз Сопеляк ходил по двору без рубашки, в одной майке. Капитан Довчий приказал ему надеть рубашку, а когда Сопеляк не подчинился, поволок его в дежурное помещение и принялся избивать, при этом стараясь попасть в почки.

На избиение политзаключенного необходимо немедленно реагировать. Собирались группами и обсуждали, что предпринять. Окончательное решение зависело от украинцев.

- Вопрос стоит так, - подытожил Приходько, зэк с двадцатипятилетним сроком, - если мы верим, что добьемся своего, - надо действовать!

Я его поддержал:

- Да, я верю, что мы победим! А если уступим, нас всех начнут избивать!

Итак, решено: с завтрашнего дня объявляем забастовку с требованием уволить капитана. В результате на работу не вышло семьдесят человек. Половина всех заключенных отказалась подчиниться требованиям надзирателей. Это был настоящий бунт - мы делали, что хотели. Надзиратели исчезли из зоны. Для разбора дела прибыл сам начальник управления КГБ, полковник Миков. Вызвали на допрос Сопеляка.

- Один не пойду, - заявил он. - Только при свидетелях!

Ему вынуждены были уступить, но потом перед строем заключенных Котов огласил:

- Расследование по делу Сопеляка показало, что никакого избиения не было. Сопеляк наврал. Все участники забастовки будут наказаны!

- Он еще угрожает! Не выйдем на работу - и точка! Потом Садо, получив, очевидно, инструкции у Котова, говорил заключенным:

- Все это жиды. Их провокация. Она им на руку!

Наиболее податливых вызывали в штаб и подкупали обещаниями посылок, покупок, писем и свиданий. Как и во всяком бою, воодушевление первой атаки прошло и каждый стал задумываться: "Зачем мне все это надо?" Между тем начальство объявило:

- Все, кто выйдет послезавтра на работу, не понесет наказания!

Осталось человек пятьдесят. Прибежал надзиратель и велел Шабтаю собираться с вещами. Забрали Лукьяненко, Приходько, Кудирку. Прощаемся. Я сую Шабтаю продукты. Он отказывается: "Мне осталось сидеть год, а тебе восемь. Оставь себе!" - Обнимаемся, целуемся. На глазах слезы.

В тот же день арестованных судили прямо на вахте лагеря. Приговор: за сопротивление властям - перевод на тюремный режим. Приходько, Макаренко и Хаим, которому осталось два месяца до освобождения, посажены в ПКТ; Ашер - в карцер, а ему через две недели на волю. Так за один день поредела еврейская группа. Остались Марк, Зеэв и я. Но борьба продолжается. На работу не выходит тридцать человек. На утреннем обходе Федоров красными глазами впивается в меня:

- Почему не работаете?

- Протестую против избиения заключенного!

- Дурак! Схлопочешь карцер, заболеешь и подохнешь! Так и не увидишь свой Израиль!

- Раньше меня умрешь! - не выдержал я.

- Так! За оскорбление начальства - пятнадцать суток!

Все карцеры заняты, и попасть туда не так-то просто. Если уж ты бастуешь, лучше получить наказание сразу, чем ждать. А в карцерах весело - лучшие люди собрались там. В лагере тихо, как на кладбище. Кто не бастует, тот боится, а здесь жизнь бьет ключом: перекрикиваются через окна, двери. Что делать надзирателю? Его власть направлена на тех, кто боится, а в карцере его не боится никто. Такого ощущения свободы у меня уже давно не было. Настоящая свобода от мелочных забот и от страхов.

Но нам и не думали уступать. Их тактика - расправляться с каждым в отдельности: запугивать, подкупать в надежде, что время работает против нас. Но мы спокойны в холодном бетоне карцера. Я здесь с моим старым знакомым, латышом Астрой. Болтаем обо всем: о советской власти, о Латвии, о Макаренко, вере...

Залезая ночью на верхние нары, мечтаю вслух:

- Когда Латвия станет свободной, мы будем покупать у вас лес, рыбу и лесные ягоды, а вам продавать электронные приборы, самолеты и все, что вам потребуется.

Так и живем: покупаем и продаем, посылаем делегации и принимаем их. Представители двух малых наций, два одиноких человека в глухих лесах Урала...

Начальство заинтересовано в том, чтобы до нас доходили слухи: все уже работают, даже те, кого выпустили из карцера. Поражение! Я выхожу предпоследним. На прощанье говорю Астре:

- Жаль, что со мной не было Хумаша, а то сидел бы здесь до конца срока!

Он удивленно смотрит на меня:

- Здесь, на холодном полу, на хлебе и воде - до конца срока с Библией?! Счастливый вы человек, Иосиф!

Когда я услышал его слова, сомнение вкралось в сердце: в самом деле, мог бы я, как сказал, просидеть десять лет с Торой в карцере?..

В лагере - курортное лето. От жары трещит воздух. Все загорели. Бросаюсь писать письмо домой. Мои, наверно, перепугались - снова не пишу.

Я полон воинственного пыла продолжать забастовку. Где руководители? Почему они сдались? Сопеляк уже работает. В чем дело? Все увиливают от ответа и только один зэк признается:

- Вызвали нас к Котову. Был там и кагебист. "Кончайте, - говорит. - Никаких мер против вас не предпримем. Разберемся. Может, в чем и мы виноваты. Ну, будете работать?" Все молчали. Не хватило мужества ответить, что ведь ничего не изменилось! Один сдался: "Выхожу на работу!" Другие присоединились к нему.

Так несколько человек решили за всех. И все же забастовка кое-что дала заключенным: во-первых, прекратили придираться; во-вторых, хотя и не убрали Довчего, но он стал редко появляться в зоне, а потом и совсем исчез; в-третьих, Федоров перестал преследовать за хранение лишних, по его понятиям, вещей.

Первая встреча с друзьями. Узнать новости, увидеть израильские открытки... Но группы нет. Ее отсутствие так ощутимо! Я привык быть частью группы, а теперь мы в лагере втроем - Марк, Зеэв и я - каждый сам по себе.

- Ты как знаешь, а мы решили работать, и тебе советуем. Нас во всяком случае не пытайся втягивать во всякого рода протесты и забастовки. И никаких больше собраний!

Ну что ж, даже без собраний есть мнение большинства. И если я хотел учить Хумаш в карцере, тем легче это сделать в зоне. Приступил к работе... Из свободы карцера я снова вернулся в мир, где за каждый шаг - наказание, на каждое желание - запрет. Но раз я решил изучать Хумаш, значит нужно выполнять задуманное. Еще два месяца тому назад Садо за 150 рублей доставил книгу в зону. Издание 1910 года, небольшого формата, текст четкий. Жаль только, что не додумались переплести в обложку советской книги. Ну, что поделаешь? Читаю и вздрагиваю при каждом стуке двери. Надо успеть засунуть в тумбочку, пока подойдут, а ведь прятать каждые пять минут невозможно - невольно вызовешь подозрение соседа. Придумал! Перепишу Хумаш и спасу книгу от конфискации.

Отсутствие собраний, политической борьбы и Макаренко чувствуется сразу - есть время для занятий. Теперь я могу оценить тот выбор, который раньше мне представлялся чисто теоретическим: заниматься только своими делами или часть времени отдавать лагерным вопросам. Я предпочитал путь постоянного поиска равновесия. Например, невозможно не участвовать в голодовке, потому что другого средства противостоять насилию нет. А участвовать в ней опасно: можно потерять и учебник иврита, и Хумаш, и даже негласное право не работать по субботам. Это образ жизни со многими неизвестными. Он труден особенно потому, что отдаешь себе отчет в опасностях. И дело тут вовсе не в одних материальных лишениях, а в душевных терзаниях. Они - самые страшные. Ведь прежде чем вступить в борьбу с начальством, надо обдумать все: и что попадешь в карцер, и что придется лишиться иврита, Хумаша, писем из Израиля, друзей, субботы. И это очень трудно. Трудно также, сидя в карцере, чувствовать, как с каждым днем силы покидают тебя, и то, что было ясно вчера, - сегодня покрыто туманом.

Переписка Хумаша не менее опасна, чем забастовка. Мне удается перейти работать в ночную смену. Большинство работает утром, и потому, когда все уходят, я могу без посторонних глаз, в относительной безопасности заняться перепиской.

Итак, я стал "переписчиком" Торы. Разве есть большее блаженство, чем видеть Тору, произносить ее слова, выводить ее буквы! Но есть и трудности - современный иврит для понимания Танаха недостаточен. Единственная помощь - перевод Библии на русский язык, которым здесь пользуются адвентисты. Перевод искажен, и поэтому мне, как человеку необразованному, опасно к нему прибегать. Но сначала я читал с помощью этого перевода, а потом переводил для себя сам. Проработав до двух часов ночи, я возвращался в барак, спал до семи утра, затем вставал и садился переписывать. Такой же ранней птицей был и Лев Ладыгин, получивший три года заключения за поиски и сбор неофициально изданных книг. Казалось бы, что такой несправедливый приговор мог его чему-нибудь научить, но этого не произошло. Он гордился тем, что не похож на еврея. Интересовался только русской литературой и историей, считал, что будущее евреев России - в ассимиляции, и сам старался не иметь с евреями ничего общего. Возможно поэтому антисемиты считали его типичным евреем: пугливым, угодливым, желающим быть хорошим для всех, даже для своих врагов. Уже в первый день по прибытии в лагерь он как-то по-рабски раскланивался со всеми солдатами и надзирателями. И это ученый, преподаватель университета!

Как мне знакомо такое стремление нравиться всем! Приходилось ежедневно подавлять в себе эту рабскую покорность. Я пленный, но не раб! И поэтому разобравшись в Ладыгине, я прекратил общение с ним. Толчком послужил разговор о "просветителях", последователях Мендельсона. Стремясь обосновать свой подход к ассимиляции, Ладыгин восхвалял отношение "просветителей" к ивриту, к еврейской истории, что не мешало им, однако, заниматься современной наукой и вести современный образ жизни. Я же подчеркивал существенное различие между человеком, не получившим еврейского воспитания, далеким от нашего духовного наследия и поэтому видящим в нем только историю и культуру, и тем, кто сознательно наносит ущерб еврейству. Так ничего друг другу не доказав, мы разошлись. Позже Лев рассказывал своим друзьям о наивном мальчике Менделевиче, который еще не понял, что жизнь не проста и нельзя строить ее только на принципах и идеалах.

В это время мы договорились с Зеэвом день говорить на иврите, день - на английском, причем разговорные уроки назначили прямо на работе. Ведь после забастовки стало немного легче, меньше придирались по мелочам. Даже Федоров на время остепенился. Помню, как он тихо входил, словно подкрадываясь к жертве. Все сразу замолкали - кого укусит первым?

Зеэв пришел с работы голодный и жевал кусок хлеба.

- Вы почему едите? По распорядку дня сейчас есть не положено! Отправлю в карцер!

- Дымшиц! Почему лежите на койке? Запрещено днем!

- Но я устал после работы!

- Спать будете ночью, а сейчас отправляйтесь на лекцию по марксизму-ленинизму!

- Сверстюк, что у вас за книга на тумбочке? Она лишняя, отнесите на склад!

Сверстюк не шевелится. Тогда Федоров швыряет книгу на пол и топчет ее ногами. Рассказывают, что однажды он так вошел в раж, вылавливая неположенную литературу, что, к восторгу заключенных, стал топтать какую-то книгу Ленина. Этот служака настолько задергал зэков, что они теряли чувство равновесия и им постоянно приходилось балансировать на грани неопределенности.

- Менделевич, что у вас на голове?

- Да ведь вы же знаете что, гражданин начальник!

- Ничего не знаю! Снять немедленно! А я ведь только сел писать отцу, чтобы приехал на свидание. Представляю себе, что последует за приказом Федорова, если я не подчинюсь. Вызовут к начальнику, станут запугивать всевозможными наказаниями, а когда убедятся, что я настаиваю на своем, лишат свидания. Папа, не уехавший в Израиль только для того, чтобы быть рядом со мной, так и не сможет увидеть меня. И еще хорошо, если заранее предупредят о лишении свидания. А если нет? Отец выедет. Дорога длинная - двое суток поездом. Сотни рублей потратит впустую. Приедет в лагерь, а начальник ему: "Ваш сын лишен свидания за плохое поведение". И вернувшись домой, отец напишет мне: "Ты же знаешь, как я жду встречи с тобой! Почему ты не можешь вести себя спокойно?" Я получу это письмо и не смогу назвать истинную причину, и не напишу, как мне тяжко. Но я не могу иначе. Не могу, хотя знаю, что у отца уже было несколько инфарктов. Продолжаю настаивать на своем:

- Не сниму. Я верующий.

- Пойдете в карцер!

- Ну что ж! Это ваше право!

Во время одного такого обхода с участием кагебистов у меня забрали ханукию и волчок, которые я привез из Мордовии. Глядя, как эти дорогие мне вещи бросают в мусор, я не выдержал:

- Ну нет, я вам припомню!

- Вы что? Угрожать вздумали?

Я взял себя в руки и спокойно ответил:

- Нет, я просто выразил свое возмущение. Теперь вы сами знаете мое настроение, и нет необходимости засылать осведомителей!

Кагебист посмотрел на меня с удивлением: "Как это он сумел выкрутиться?" Однако подобные придирки временно прекратились.

Осенью 1974 года мы узнали, что освободили Сильву. Хорошо, что ей дали уехать в Израиль. Если мужчинам здесь тяжело, можно представить, каково было ей. Возобновилась деятельность организаций в защиту других заключенных. От отца стали приходить письма: "Вот-вот освободят. О тебе не забыли!" Ожидание продолжалось несколько месяцев. Некоторые находили в этом удовлетворение. Для меня оно было тягостным, и я написал отцу: "Даже если есть надежда на мое освобождение, не пиши об этом. Освободят - хорошо. Тогда и узнаю. А сейчас не надо. Вера помогает мне жить здесь без иллюзий". На этом прекратились слухи об освобождении.

Итак, жизнь протекала относительно спокойно. Но товарищи все еще сидели в ПКТ за забастовку, и мы тяжело переносили наше бессилие им помочь. И вдруг представилась возможность. Из ПКТ их повели в баню, а она внутри зоны. Я положил в мешок продукты, залег в траве, в пятнадцати метрах от входа, и когда конвоир завернул за угол бани, прошмыгнул в дверь предбанника. Потянулись руки для рукопожатия, я передал ребятам мешок и стал ждать момента, чтобы выскользнуть наружу. Возвратился в барак. Успех окрылил, и я снова проделал вылазку. Чувствовал себя при этом десантником, успешно выполнившим задание...

В лагерь доставили молодого солдата-латыша, которому дали два года за распространение листовок националистического содержания. Он вел себя осторожно, приглядывался ко всем. Но однажды, проникшись к нам доверием, стал рассказывать:

- Я служил в Мурманской области. Обслуживал ракеты среднего радиуса действия. Как-то вечером нас отвезли в порт. Погрузили в трюм грузового судна, где находилось уже несколько сотен солдат. Выходить на палубу разрешалось только ночью. Куда мы направляемся, не говорили. Через неделю всех выстроили на палубе, и офицер объявил: "Арабы воюют с евреями. Мы помогаем арабам". Никаких других разъяснений не было. Выдали одежду без погон, высадили в Сирии и повезли в сторону Дамаска. Там была ракетная база, полигон и казарма на восемьдесят человек. Ходили слухи, что одну такую часть взяли в плен израильтяне.

Шел конец 1973 года, но война продолжалась. Мы слышали грохот пушек и взрывы бомб. Газет не давали, радио не было. Наши письма посылали через Мурманск, чтобы родные не знали, где мы. С утра на базу приходили молодые сирийцы обучаться обращению с ракетными установками. Они завидовали нам, что у нас есть "Калашников". Оружия у них еще не было. Дисциплина слабая. В полдень падали на колени и молились. Офицеры палками заставляли их встать, но они не поднимались, пока не закончат молитву.

С одним офицером я ездил в Каир получать новое оружие. Когда наш бронетранспортер проезжал по улицам города, жители бросали в нас камни. На некоторых домах карикатуры: Брежнев обнимает Никсона и Голду Меир. И еще: Брежнев запускает руку в карман египтянина и вытаскивает оттуда деньги.

Когда вернулись на базу, получили новое задание: Доставить боеприпасы на Голанские высоты. По пути колонну обстреляли, подбили несколько машин. Командир с автоматом в руках выскочил из бронетранспортера и с криком "За родину, за Ленина!" бросился вперед. Пулеметная очередь прошила его. Пуля попала в голову, и мозг брызнул на меня. Я приказал солдатам отступить и залечь за броневиками, а сам - в машину за гранатами. Когда вылезал, взрывом меня отбросило на несколько метров. Через пару дней, в госпитале, пришел в сознание. Подлечили и под чистую демобилизовали.

Арестовали меня за распространение листовок. В КГБ сказали: "Мы изымаем из твоего солдатского личного дела листок о ранении, но зато вместо пяти лет получишь два года заключения. О том, где тебя ранили, никому не рассказывай. Предупреждаем: молчи!" - Но я хочу, чтобы все знали.

Это живое свидетельство очевидца, побывавшего на той земле, на которую нам так хотелось попасть, произвело на нас сильное впечатление. Тем более, что этот паренек помимо своей воли представлял там истинного агрессора.

Прошел год, и в лагерь вернулся Гриша, совсем потерявший над собой контроль. На этот раз он вынашивал другую идею.

- В тюрьме лучше, чем в лагере, - утверждал он. - Можно не работать и читать книги. Зачем терпеть издевательства и батрачить, если есть возможность избавиться от этого?

- Но ведь в тюрьме временно не работают. Как только узнают, что тебе там хорошо, сделают все, чтобы стало плохо. Тогда тоже откажешься от работы?

- Тогда подумаю.

- Почему не сейчас? Конечно, можно написать заявление и потребовать признания за нами прав политзаключенных, но зачем ради этого в тюрьму идти?

- Мне в тюрьме лучше!

Евреи Гришу не поддержали. Но он нашел много сторонников среди украинцев-демократов, арестованных за хранение и распространение запрещенных книг, разговоры и анекдоты, словом, как они считали, ни за что. Борьба за статус политзаключенного стала для них теперь смыслом жизни.

Как обычно, к подобным движениям присоединяются случайные люди, для которых важно не подчиняться начальству. Почему-то в лагере бытовало мнение, что чуть ли не каждая акция заключенных регистрируется в "Нью-Йорк таймс", в "Вашингтон пост" или рассматривается в ООН. Многие так считали и вели себя соответственно. Я же полагал, что всякая борьба, построенная на желании вызвать шум, опасна и вредна. Я против участия в таких "операциях". Но, быть может, меня удерживают хлеб и книги? Вернее, страх их потерять? Ведь нас считают уголовными преступниками, и наш долг - требовать признания наших прав. Нужно действовать! Однако я колебался.

События марта 1975 года подтолкнули мое решение. В разгар кампании за права политзаключенных в лагере начались повальные обыски. Однажды из окна барака я увидел толпу чем-то возбужденных зэков и понял: что-то происходит. Отложив в сторону книгу Иова, которую читал, я схватил мыло и мочалку, завернул в полотенце Танах и направился в сушилку. Там, в белье, я спрятал Танах и зашел в баню. Был банный день. Стало как-то тоскливо, словно бросил свое дитя на произвол судьбы. Вернулся бегом в сушилку за Танахом. Его нет. Бросился к зэку, который топил там печь:

- Кто взял?

- Только что был сержант Шаринов. Может, он?

Сомнений не было. Пронырливый Шаринов проследил за мной и устроил обыск. Как я берег эту книгу! И не смог сохранить! Разве мои поступки противоречили воле Б-га? Почему Он не помог мне? Тяжелые мысли. Но, возможно, это наказание за то, что я недостаточно изучал Тору? Ведь я мог учить ее несколько часов в день, а я вместо этого занимался английским и историей. Если бы учил больше, Б-г не дал бы забрать ее у меня.

Я заколебался: пойти в канцелярию и заявить, что забрали Танах? Но ведь это значит, что я нелегально пронес его в лагерь. Если не заявить о потере, то нет никакой надежды получить книгу обратно. Пошел в штаб.

- У меня при обыске изъята книга. Верните!

- А, это ваша? - смеются. - Что же вы так неудачно ее спрятали? Что это за книга?

- Еврейская история. Древняя. Там нет ни слова о Советском Союзе.

- Почему же вы ее тогда спрятали? Проверим!

- Там нечего проверять! Отдайте сейчас!

- Сейчас не получите!

Естественно, не в моих интересах эта проверка: ведь обнаружится обман. Это не простая "история"... Надо действовать, пока не послали Танах на перевод. И я объявил забастовку. К ней присоединился Зеэв. Мы рассчитывали, что в момент обострения борьбы за статус политзаключенного не захотят портить отношений с евреями и уступят.

Через человека, который освобождался, мы передали о забастовке в Москву, Иде Нудель. Ее письма иногда доходили до меня.

Итак, мы не вышли на работу. Вызвали в штаб "на промывку мозгов". Угрозы. Нервотрепка каждый день. Через две недели мне заявили:

- Проверили вашу книгу. Она издана в Берлине в 1910 году. Согласно закону, вы можете пользоваться книгами, изданными только в СССР. Если завтра не приступите к работе, получите взыскание. Решайте!

Это уже ультиматум. Наше обсуждение с Зеэвом было коротким. Если не уступили сейчас, нет оснований надеяться, что уступят нам в будущем. Надо уметь признавать свое поражение.

Невольно в душе зреет план мести. Хотите лишить меня возможности учиться? Вам же хуже будет! У меня появится масса свободного времени. Случайно встретившись с Журавковым, я так ему и сказал:

- Прежде, до конфискации книги, я сидел тихо и учился. Теперь появилось лишнее время. Сами толкаете меня на то, чтобы я примкнул к борьбе за права политзаключенных. К тому же вы меня крепко обидели!

- Не запугивайте! Хотите сидеть в карцере - боритесь за какие угодно права!

Борьба в лагере развернулась не на шутку. Одних уже осудили и отправили в тюрьму. Другие ждали в ПКТ. Некоторые сидели там месяцами. Был такой случай. Парень попал в карцер. Просидел всего лишь несколько дней. Однажды утром его вынесли оттуда на носилках. Потерял сознание. В чем дело? Подойти к нему не дают. Остается гадать.

Вся офицерская компания собралась у медчасти. Курят, что-то обсуждают, видно, боятся, как бы не начался бунт. А среди зэков замешательство: что делать? Как всегда, нет руководителя, и администрация это чувствует. Теперь, когда меня "освободили" от учебы и появилось свободное время, я могу действовать. Задача простая. Подхожу к надежным людям:

- Николай потерял сознание из-за того, что в карцере не топят. Остальные тоже страдают от холода. Неужели мы им не поможем? Нужно бастовать!

От работы отказались семь человек. Не много. Начальство не испугалось. В карцере по-прежнему не топят. Я не успокаиваюсь:

- Объявим голодовку!

Начали голодать, и надзиратели забегали:

- Менделевич, в карцер! Сверстюк, в карцер!

Посадили в одиночку. Здесь действительно холодно. На мне одна рубашка, а в камере не больше пяти градусов. Бегаю взад и вперед, но не от отчаяния, а для того, чтобы согреться. Я ведь знал, на что иду. К карцеру привык, буду сидеть столько, сколько потребуется. Интересно, сами догадались, что я один из зачинщиков забастовки, или через осведомителей узнали? Начинаются переговоры с соседями. Обычный метод: по канализационным трубам и через дверь - если надзирателей нет в коридоре.

...Как голо здесь! Все в бетоне, даже стол и сиденье - из камня. Казалось бы, чем плох большой стол? Он для того, чтобы на нем есть или писать. Но за столом не положено рассиживаться: едят редко и не пишут вовсе. Зато ходить можно, но негде. И сделано это специально. Продумана каждая мелочь. Во всем вижу злой педантизм Федорова. Камень держит холод. Изо рта пар идет. Ничего - выдержу. Приеду в Израиль и буду вспоминать об этом с усмешкой. Вдруг на душе как-то полегчало. Почему? Теплота какая-то разливается по телу. Тяну носом воздух: что-то не так. В чем дело? А! Затопили! Труба теплая. Согревает не только она, но и успех. В камере стало совсем тепло. Пожалуй, так можно и до конца срока досидеть. Но не пришлось. Выпустили.

Еще в карцере выяснил причину обморока Николая. Вовсе не от холода. Этот парнишка-уголовник к труду не привык. Пока сидел в карцере - ничего. Работать не нужно. Но потом перевели в рабочую камеру. Работать? Нет, уж лучше технического масла напиться. Выпил. Вот и потерял сознание.

Поди разберись в этих участниках движения "за права". Здесь и серьезные, и легкомысленные, и любители развлечений, и бывшие стукачи, которым надо очистить себя от позора... Кого здесь только нет! А ты иди с ними в бой - кто знает, на каком повороте они предадут! Вероятно, самое разумное в моем положении - отмежеваться от них.

В сентябре 1975 года было подписано Хельсинкское соглашение о правах человека. Я написал заявление представителю Советского Союза на этом совещании, заместителю министра иностранных дел Ковалеву: "Теперь, когда подписана декларация о правах человека, нужно соблюдать ее также применительно к верующим. Я лишен возможности молиться, лишен возможности соблюдать субботу, иметь Священные книги, получать консультации раввинов - лишен всего. Я настаиваю на признании за мной права выполнять все предписания моей веры. Объявляю голодовку на все дни церемонии подписания соглашения".

Сначала голодал спокойно. Никто меня не трогал. Я думал, что все обойдется без осложнений. Но ошибся. Как-то меня вызвал цензор и вручил письмо из Израиля от Хаима. Да, Хаим освободился, приехал в Израиль, поселился в Натании, женился на девушке из религиозной семьи. И вот фото: он в талите, у своего дома, в руках у него - этрог и лулав. Праздник Сукот.

- На ваше имя, - сообщил мне цензор, - поступила бандероль и в ней такое же облачение. Бандероль вы не получите. Понятно?

Надо же, такое невезение! Талит, который я просил отца прислать, пришел в один день с фотографией Хаима.

Через несколько дней следующая неприятность. Снова цензор:

- Менделевич, на ваше имя из Франции поступила посылка с молитвенником. Он конфискован. Прочтите акт.

Читаю. Там черным по белому: "...конфискован, так как содержит враждебные советской власти взгляды".

- Неужели вы считаете, что в молитвеннике могут быть антисоветские идеи? Ведь он написан свыше двух тысяч лет назад, когда и России-то не было!

- Ничего не знаю. Распоряжение сверху.

Против такого довода возразить нечего.

Прошло несколько дней. Суббота. Меня останавливают во дворе:

- Вы почему не работаете?

- Почему вы думаете, что я не работаю?

- А вы вопросов не задавайте. Знаем, в чем дело! За отказ работать в субботу - карцер!

Видно, начали сводить со мной счеты за забастовки, голодовки и заявления. В карцер посадили в канун субботы. Тут можно увидеть иезуитскую руку Федорова: "Хочешь отдыхать в субботу - отдыхай в карцере".

Я уже считал, что мне не выйти из круговорота преследований. Но вдруг все неожиданно прекратилось. Бывает, после дождя появляется солнце. Зеэв по моей просьбе сумел переправить в лагерь Сидур и несколько учебников иврита. Снова мне стало не до массовых протестов. С утра до вечера переписывал молитвы, учил их наизусть. Кроме того в день заучивал пятьдесят-сто новых ивритских слов. Рано вставал, совершал омовение рук и принимался за молитву. Затем переписывал молитвенник. С пяти часов дня заступал в смену до двух ночи. Уставал, но все это пустяки. Ведь возобновились счастливые дни учебы. Опять появилась цель. Перед сном читал "Шма Исраэль" из крошечного Сидура. При этом постоянно чувствовал на себе изучающий взгляд бывшего полицая Онищенко. Следит и наверняка донесет. Поэтому появилась дополнительная необходимость заучивать наизусть. Кроме того, каждый день урок разговорного иврита с Зеэвом.

Я работал на сборке электрорегулятора. Части размером чуть больше спичечной головки надо разместить в соответствующем порядке на матрице и прижать прессом. В одной детали одиннадцать составных частей. Значит, пятьдесят движений. Всего семьсот шестьдесят деталей. Итого ежедневно около сорока тысяч движений. Это работа для автомата. Нужно сидеть, не разгибаясь. Многие не выдерживали: болели спина, голова, глаза, руки, а я - ничего, был доволен., Здесь я мог заранее готовить норму на субботу. Пальцы у меня тонкие, так что удавалось с первого раза схватить нужную часть и точно поставить на место. В этом секрет успеха. Каждая деталь имеет свой характер, и его надо знать. Я работал одновременно обеими руками и ногой. Посетителям, приезжавшим на завод, показывали меня. Руки бегали по матрицам, как по клавишам пианино, детали вылетали из-под штампа, а я сидел и распевал еврейские песни.

За неделю мне не только удавалось набрать нужное количество деталей на субботу, но и высвободить время на послеполуденную молитву, заучивание слов по карточкам и на уроки иврита с Зеэвом. Ровно в одиннадцать сорок пять, после окончания обхода надзирателей, я вскакивал со своего места и бежал в сушилку, к Зеэву, где среди печей, в которых сушился кремний, в жаре и пыли мы говорили на иврите, поглядывая на вход в цех. Мы так натренировались в этом деле, что надзирателям редко удавалось застать нас врасплох. Помогало и мое обоняние. Выходя из цеха, я прежде всего нюхал воздух. Менты пахнут иначе, чем зэки. По запаху я угадывал, что они в раздевалке, и немедленно возвращался на свое рабочее место.

Так бежали недели и месяцы - за молитвой, учебой, чтением писем из Израиля и мелкими неизбежными стычками с начальством. Ну, что поделаешь, если зимой при пятидесятиградусном морозе бараки еле отапливались, температура в них достигала лишь восьми градусов? Спать невозможно. Как-то явился Федоров:

- Что, холодно? Быть не может! Это градусник испорчен! Принесу другой. - Видите, не восемь, а четырнадцать!

Я провел эксперимент. Поставил градусник Федорова в снег. Плюс пять. При такой температуре снег растаял бы. Градусник выбросил. Прибежал Федоров:

- Где градусник? Совсем хороший был! Поскольку от моего "эксперимента" все равно теплее не стало, я взял газету, отыскал в ней первую попавшуюся фамилию члена ЦК коммунистической партии. Им оказалась доярка, "представитель народа". Я написал ей: "У нас здесь холодно, в бараках температура плюс восемь. Мерзнут руки. Прошу помочь". Заявление, конечно, носило издевательский характер. Меня вызвали к Котову:

- Менделевич, почему вы написали это?

- Потому что у нее есть власть и она может помочь!

- То есть как?

- Позвонит министру, чтобы в лагерь завезли уголь.

Он смотрит на меня с удивлением:

- Вы это серьезно?

- А что, - пожимаю я плечами. - Она все может!

Оба мы знаем, что это абсурд. Котов не может сдержать улыбку:

- Ну, ладно, Менделевич, идите! Не советский вы человек!

- Это для меня комплимент, гражданин начальник. Я израильский человек.

Весной из тюрьмы доставили в зону Ури. Он сразу же начал строчить жалобы. А начальству это, конечно, не нравится. Поэтому его долго продержали в карантине. Я отправился к Журавкову и получил решительный ответ:

- Он не выйдет, пока не перестанет писать заявлений.

- Если не выпустите, объявлю голодовку! - сказал я с такой же решительностью.

Был канун 1 Мая. Никому не хотелось дежурить. В это время в Нью-Йорке готовился марш в защиту политзаключенных. Я распустил слух, что если не выпустят Ури, в зоне пройдет такая же демонстрация.

Как распускают слухи? Очень просто. Вызывают зэка на разговор и незаметно подводят к нужному вопросу. Например: что будет, если Ури не выпустят? Ты отвечаешь:

- Не могу сказать, это секрет!

- Да скажи, здесь все люди надежные...

- Первого мая устроим марш протеста!

Люди действительно "надежные", и через несколько часов на столе начальника оперативного отдела лежит донос...

28 апреля 1976 года я начал голодовку. 30 апреля вызвали Дымшица и Зеэва, чтобы они "повлияли" на меня. Но они решили ко мне присоединиться. Мне пообещали выпустить Ури второго мая, если я немедленного прекращу голодовку. Так выигрываются маленькие битвы. Крупные сражения все равно выиграть нельзя.

Ночью второго мая наконец выпустили Ури. Мы уже, было, потеряли надежду - скоро отбой, а его нет. Когда он появился, все кинулись поздравлять нас с победой. Ури не изменился, лишь немного побледнел. Он сразу же начал подготовку к отъезду - до освобождения оставалось три месяца. Он собирал данные о недавно прибывших в лагерь. Я хотел, чтобы он учил иврит, но услышал в ответ, что этим он займется в Израиле, а сейчас надо собирать информацию. Я никогда не понимал такого подхода: потом буду учить и молиться, а сейчас есть дела поважнее. Но ведь молитва и учеба - это потребность души...

Материала действительно много. Вот, например, Владимир Балахонов. Человек еще не старый, среднего роста, с круглым и мягким лицом. Появившись в лагере, он первым делом спросил, есть ли здесь сионисты. Его привели ко мне. Этот способ знакомства с лагерем через сионистов вскоре стал очень распространенным. Почти каждый новоприбывший политический сразу обращался к нам. Я спросил Балахонова, почему он пришел именно ко мне.

- О вашем деле много говорили по западному радио. Здесь считают, что на вас можно положиться. Все вынуждены признать, что из нелегальных движений в России именно еврейское достигло реального успеха - выезда сотен тысяч людей. Ведь выезжают не только евреи, но и русские, литовцы, немцы. Вы сейчас стоите во главе движения за свободу выезда из СССР. Поэтому я обратился к главе, а не к хвосту.

- Чего же конкретно вы хотите?

- У меня есть материал, который надо передать в надежные руки.

- Но я ведь не занимаюсь передачей информации диссидентов.

- Однако в лагере мы должны действовать сообща!

- Имеются вопросы, которые мы решаем совместно, есть и такие - где самостоятельно. Но в одном я вам помогу: назову человека, которому можно доверять.

Владимир Балахонов, выпускник московского института иностранных языков, работал переводчиком в Интуристе, а затем в Женеве, в Международном метеорологическом центре. Когда истек срок его пребывания в Швейцарии, он обратился в американское посольство с просьбой предоставить ему, его жене и ребенку политическое убежище. Кагебистам удалось уговорить его жену вернуться в Россию. Оставшись один, Владимир почувствовал, что не может жить долго в разлуке с семьей. Обещали не тронуть, если вернется. Он вернулся в Москву, прожил там всего несколько дней, и его арестовали. За "измену родине" дали двенадцать лет. Очевидно, считали, что он завербован ЦРУ.

Как только мы познакомились, он заявил:

- Не желаю иметь с русскими ничего общего. Это народ угнетателей и деспотов. Я по своей натуре демократ и хочу быть гражданином мира!

Таков был Балахонов.

Художник Владимир Мухамеджин - совсем другой человек. В его жилах текла татарская кровь. В отличие от Балахонова, Мухамеджин не прочь был считаться русским. Внешне он был похож на русского, а на вопрос о национальности отвечал: "Москвич". Вообще же он мечтал стать американцем. В течение нескольких лет он водил знакомство с работниками американского посольства. Ему нравились новые приятели, он подражал их манере вести себя и разговаривать. Дружба с ними в конечном счете привела его в тюрьму. Американский турист заказал у него портреты лидеров Советского Союза на фоне мишеней для стрельбы. На таможне портреты у туриста конфисковали. Он назвал имя художника, и Мухамеджин получил пять лет.

В лагере Мухамеджин хотел в чем-то найти себя. По убеждениям он был явным диссидентом, но из-за своей слабохарактерности боялся столкновения с лагерной администрацией. Кагебешники его быстро раскусили, и ему пришлось сделать выбор. По округлившемуся лицу, бесконечным чаепитиям и должности лагерного художника можно было понять, какой он выбрал путь - покорность и сотрудничество. Прежний лоск и светские манеры исчезли. Обычный лагерный раб. Так тюрьма ставит человека на свое место.

Сергея Ковалева с двумя другими объединял только лагерь. В зоне тяжело отделить "чистых" от "нечистых". Многие трудности лагерной жизни проистекали именно из-за этой невозможности четко разделить людей на категории. Слабоумный Егорка не раз говорил, помахивая пальцем перед носом:

- А-а, думали так просто! Каждый на своей полочке? Нет! Вы вместе поживите! Нашлись умники! Ха-ха!

Сергей Адамович Ковалев, доктор биологических наук, совмещал научную работу с изданием нелегального журнала "Хроника", информировавшего читателей о таких событиях и фактах, которые не попадали на страницы официальной печати. "Хроника" выходит и поныне, хотя все ее редакторы попадают в тюрьму. Принимая на себя заботы об издании журнала, Сергей знал, что и его ждет арест. Он был не одиночкой, а членом группы интеллектуалов-диссидентов, куда входил и академик Сахаров, личным другом которого Сергей был. Ковалев полагал, что поскольку государство нуждается в помощи науки, власть практически должна находиться в руках ученых, которые сумеют улучшить режим. Он считал себя свободным от национальных предрассудков.

- Быть националистом, значит ограничивать себя. А что такое по-вашему национализм? - спрашивал он Зеэва, с которым подолгу спорил. - Национализм, - сам же отвечал Ковалев, - это выделение своего народа из числа других, ненависть к другим нациям!

Удивительно! Русский Владимир Балахонов легко отказывается от своего русского происхождения; татарин Владимир Мухамеджин, по паспорту русский, мечтал стать американцем, а белорус по отцу и украинец по матери Сергей Ковалев, официально числившийся русским, выступал от имени русского народа. Ковалев не понимал нас, еврейских националистов.

- Зачем вы выделяете свой народ? - упрекал он Зеэва, уверявшего, что, любя свой народ, он, Зеэв, не испытывает ненависти к другим народам. - Любите всех, - призывал он.

- Но поймите: так же, как у меня есть мать и жена, так у меня есть родина и мой народ. Я их люблю, потому что они мои, еврейские!

- Но это слишком узко. Я могу понять позицию академика Сахарова, который признает право Израиля на существование, - у евреев нет другой страны, кроме этой. Но я лично не вижу необходимости бороться за сильный Израиль или призывать евреев ехать туда.

Признаться, так думал не только Ковалев, но и многие евреи. Я не терял надежды на то, что со временем Ковалев изменит свое мнение. В самом деле, очутившись в лагере, он понял, что одной теорией торжества гуманизма не согреешься. Нужна истина. В поисках этой истины ему помогал Евген Сверстюк. Поиски шли через веру. Почему до ареста в этом не было потребности, а после ареста появилась? Ответ не так прост. Одно несомненно: в жизни этого человека наступил момент, когда он обратился к Б-гу. Вероятно, Сергею мало было любви к правде, к ближнему и не удовлетворяло его прежнее понимание мира. Может быть, из страха он искал спасителя? У этого смелого человека - страх? Нет, он ничего не боялся. Тут дело в другом. В лагере, как и на смертном одре, человек ищет Б-га. И это случилось не с одним лишь Сергеем.

В эту среду, где с одной стороны - Ковалев и Сверстюк, а с другой - Ладыгин и Мухамеджин, и погрузился Ури после трехлетней изоляции. Он был жаден до человеческих историй и словно впитывал их в себя. Вот он шагает со своей очередной "жертвой" и сосредоточенно слушает. Это либо зэк, посаженный за то, что какие-то украинские националисты выдвинули его кандидатуру в советский "парламент", или зэк, видевший, как в сталинском лагере умирал лидер венгерских коммунистов Бела Кун. Ури выслушивал всех и был целиком поглощен этим занятием.

Мы же готовились к празднику Шавуот. В тот год, впервые за шесть лет, я имел право получить пятикилограммовую посылку. Из Израиля прислали какао, шоколад, сливочное масло, мед, суповые кубики. Этого должно было хватить на год, но ради праздника поставил на стол лучшие молочные блюда. Я прочел друзьям те отрывки из Торы, где говорилось о ее вручении, а потом мы пошли гулять. Стояло лето. Тучи комаров носились в воздухе. Чтобы спастись от них пришлось под шапки засунуть носовые платки, которые, спускаясь на шею, должны были защитить ее от комариных укусов. Начальство знало о нашем празднике: у заведующего оперативной работой на столе под стеклом появился еврейский календарь. Так что он был "в курсе". Хорошо бы справляться у него относительно наступления каждого праздника. Тогда мне не приходилось бы заниматься сложными арифметическими расчетами. У меня был календарь на 1973 год, который прислал отец Хаима. По этому календарю я высчитывал, на какой день выпадает праздник.

Нас заметил молодой и наглый старший лейтенант. Когда он увидел носовые платки, спускающиеся на наши шеи, он решил, что так полагается по случаю праздника. Подбежал к нам и, размахивая ключами от карцера, закричал:

- Снять немедленно!

- Но это от комаров! Ведь совсем заели!

- Не положено! Нарушение формы одежды!

- Вы что? Комаров защищаете? Ведь и другие так ходят.

- Другим можно, а вам нельзя! Это вам даром не пройдет!

Действительно: урезали рацион питания. Особенно возмутился этим Ури:

- Что это за новое наказание? Комарами? Может, комары - пролетариат, а заключенные - враги народа? Запрещено уклоняться от их перевоспитывающих укусов?

Приходилось думать о пополнении наших продовольственных запасов. Единственный выход - собирать и есть травы. Ури показал мне съедобный клевер, иван-чай, столистник, конский щавель. Я сам уже давно употреблял в пищу подорожник, одуванчик и крапиву. Одуванчик надо на полчаса замочить в соленой воде, чтобы убрать горечь, а потом вполне можно есть. Это вкусно - витамины! Крапиву я рвал свежую, срезая лишь верхушку куста. Если удавалось достать кислое молоко, приготовлял настоящий салат. Он украшал наш субботний стол. Что до укропа и лука, то здесь их выращивать было труднее, чем в Мордовии. Когда надзиратели находили наши подпольные "плантации", они обливали их бензином. Единственное, что росло официально, - настурция. Ее цветы на вкус горьковаты, но вместе с листьями - вкуснейшее блюдо.

Заключенный тянется ко всему зеленому. Идешь по лагерю и видишь, как сквозь пожелтевшую травку пробиваются зеленые ростки. Так и шепчут тебе:

"Съешь меня, съешь меня!"

На помощь столовой рассчитывать не приходилось. С утра - суп без мяса и вообще без всего. Немного картошки с крупой. В обед - суп со следами свиного жира и каша - главная еда. На ужин - предмет споров и волнений: пятьдесят граммов рыбы. Зэки знают, что в этом продукте содержится белок, который очень полезен для организма.

- Смотрите, здесь и тридцати граммов нет, - заявляет зэк дежурному офицеру, протягивая миску с кусочком рыбы.

- А это она уварилась, - вывертывается дежурный.

- Глядите, рыбка-то подгнила! Почему гнилью кормите? - зэк сует врачу рыбу.

- Очень вкусно, - пробуя протянутую рыбу, улыбается лагерный эскулап.

Надо кончать с этим безобразием. И мы начинаем кампанию жалоб. Пишу в санэпидстанцию: "Пришлите экспертизу. Рыба, которой нас кормят, опасна для жизни. Я храню ее для вас в закрытой банке".

Что последовало в ответ на мою жалобу? Отобрали вещественное доказательство? Ничего подобного! На следующее утро в столовой ко мне подошел повар, бывший солдат РОА.

- Ты чего это всем жизнь портишь? Если сам свинину не жрешь, зачем мешаешь другим есть? Зачем строчишь жалобы, чтобы не варили свинину?

- Откуда вы это взяли?

- Как откуда? Мне врач Петров сказал. А что, не писал ты жалобу?

- Писал только про гнилую рыбу.

- Нет, про мясо писал. Потому его и нет, что ты жалуешься.

Ловко придумали гебешники. Вместо того, чтобы улучшить питание, свалили все на "жидов". Спрашиваю доктора Петрова:

- Откуда вы взяли, что я жаловался, будто свинину все время варят? Вы сказали это повару!

- Идите, Менделевич! Ничего я никому не говорил, а писать жалобы прекратите!

- Не старайся их переубедить, - уговаривал меня Зеэв. - Я сам слышал, как два старика-полицая говорили, что ты жалуешься на тухлое мясо потому, что тебе, мол, курочку подавай!

Аналогичную провокацию устроили с "музыкой". В шесть утра - побудка. Вообще подъем в лагере - тяжелый психологический момент: надо расстаться с миром грез и вернуться в страшную действительность. К тому же начальство использует эти минуты, чтобы лишний раз поиздеваться над заключенными.

Ровно в шесть раздавался сигнал, похожий на вой пожарной сирены. И так несколько раз подряд. Казалось, и мертвый проснется. Но арестант после тяжелого рабочего дня даже не шевелился. Вслед за сигналом раздавался топот сапог, и в барак врывались охранники. Зажигали свет, включали на полную громкость радио, стаскивали с нар тех, кто не успел встать.

Для меня проблема побудки не существовала: чтобы молиться, я вставал на час раньше. Сердце болело за тех, кто только что вернулся с ночной смены и был разбужен окриками надзирателей. Наглость возмущала. Ведь по правилам вторая смена могла отдыхать до восьми утра. Я написал заявление, требуя, чтобы рабочих второй смены держали в отдельном бараке и прекратили включать радио на полную мощность. Мои требования, конечно, не удовлетворили.

Начальство пустило слух, что я добиваюсь прекращения трансляции музыкальных радиопередач. Лагерные бездельники возмутились. Почти все свободное время они слушали советские песни. Страсти накалялись:

- Жидам музыка мешает. Я ему очки сломаю, - кричал, махая кулаками, молодой солдат-дезертир.

На поверке я вышел из строя:

- Гражданин начальник! По лагерю пустили слух, что я требую прекратить передавать музыку. Писал я вам об этом в заявлении или не писал?

Заключенные замерли и с напряженным вниманием ждали, что ответит Журавков.

- Менделевич, почему вы меня допрашиваете?

- Потому что слух пущен администрацией специально, чтобы поддержать антисемитские настроения. Даже бить якобы собираются. Так писал я вам или нет?

- Ну, вы-то, Менделевич, за себя постоять сможете!

Журавков ушел, так и не удостоив меня ответом.

На следующее утро, когда охранники ворвались в барак и включили свет и радио, я на глазах у изумленных зэков и надзирателей выключил и то и другое.

- Ну и наглый же вы, Менделевич! Это даром вам не пройдет! - прорычал охранник.

Меня посадили в карцер, но когда я вернулся, бравурные звуки советского гимна уже не будили по утрам заключенных.

Однако мои столкновения с администрацией лагеря не прекращались. На этот раз судьба свела меня с бывшим полицаем Вальчуком. Он заведовал "ленинским уголком", в котором зэки могли писать письма домой. Часы работы этого "ленинского уголка" подобраны странно: только сядешь писать, как Вальчук уже закрывает. Его особенно раздражали политзаключенные, использовавшие эту комнату для обсуждения своих дел и писания каких-то бумаг. Кагебисты знали об этом и поэтому старались большую часть времени держать помещение закрытым. Но его существование предусматривалось приказом министра внутренних дел. Иногда заключенные возмущались и не уходили из комнаты. Тогда Вальчук звал охранников, и те выводили зэков силой, а потом сажали в карцер, урезывали паек или отменяли очередное свидание. Даже самые низкие арестанты, стукачи и прочий сброд иногда пытались выдавать себя за приличных людей. Этот же настолько обнаглел, что и не думал скрывать свою продажную сущность. Когда рядом никого не было, я бросил ему на ходу:

- Смотри, негодяй! Будешь доносить - пожалеешь!

В тот же день Вальчука перевели в другое отделение лагеря, а на меня завели новое дело: "терроризирование заключенных, вставших на путь исправления".

...После шестилетнего заключения определился мой характер. Все эти столкновения свидетельствовали о том, что я созрел как политзаключенный. Но все же часто моими поступками руководили эмоции. Я никогда не мог смириться с унижением человеческого достоинства.


=ПРАЗДНИКИ =НА ГЛАВНУЮ=ТРАДИЦИИ =ИСТОРИЯ =ХОЛОКОСТ=ИЗРАНЕТ =НОВОСТИ =СИОНИЗМ =

Hosted by uCoz